Skip to content

Февральская революция и курсы Лесгафта (и немного о родном городе Невеле)

…Когда – после бури революции 17-го года – возобновились занятия в консерватории, я тоже к ним вернулась. А самую эту Февральскую революцию я провела именно на Курсах Лесгафта, ибо в те дни, выйдя из дому, стихийно направилась с потоком людей и добрела и до района консерватории, и до курсов, о коих уже кое-что знала; там кипела – тоже стихийно – жизнь: кого-то кормили, кого-то вооружали, кого-то перевязывали, требовались люди грамотные, прыткие, храбрые… Я немедленно «пригодилась». В первом этаже, в одной из аудиторий, был склад оружия. Вооружали выпущенных из «Литовского замка» – тюрьмы поблизости. И я вооружала, кого мне велели; я подчинялась тоже стихийно и бездумно – «велели что-то ради народа», стало быть, – хорошо.

Где-то, в аудиториях, был штаб; среди них запомнился симпатичнейший пожилой, веселый человек, его все (и я, стало быть) называли «товарищ Ракита». Он давно уже не смыкал глаз, и мы все просили его хоть немного отдохнуть. Он клал под голову какой-нибудь подвернувшийся фолиант и, отшучиваясь, дремал полчасика. На улицах шла стрельба, никто ничего не боялся, мы перевязывали и кормили; откуда брались припасы и перевязочные материалы – мы не знали. Вероятно, кто-нибудь изучил впоследствии историю сих дней в Петрограде в феврале и марте 1917 года. И мне тоже было 17 лет. Вероятно, на Курсах Лесгафта и был «революционный центр». А мы – это был попросту разный российский люд: молодежь, учащиеся всех формаций, выпущенные из тюрем (в том числе воры и разбойники!..), зеваки, любопытные, и, конечно, среди этого пестрого множества кто-то – невидимый толпе – разумно руководил нами. Погруженная тогда – в отрочестве – в искусство, я была далека от революционной тематики, но стихийные деяния ради народа пришлись мне по сердцу, и я была, как рыба в воде, в этом кипении опасности, жизненного творчества и посильной помощи пострадавшим. Мне, между прочим, тоже выдали винтовку – заряженную – и научили обращению с нею; но она, негодная, все-таки однажды самосильно выстрелила, и, прошед сквозь четыре этажа, пуля, слава Богу, на 5-м никого не ранила! К счастью, винтовка моя среди множества других стояла в углу. (Возможно, я ошибаюсь, возможно, здание <Курсов> Лесгафта было не пяти-, а четырехэтажное, но это ведь не имеет большого значения). Так или иначе, пуля промчалась снизу доверху. Меня не покарали, не выгнали, только весь этот день дразнили, подшучивали – эх, мол, вояка! – и все-таки еще показали некие правила стрельбы – и все обошлось!

Дома оставались две старшие сестры и тоже что-то полезное совершали там, где учились, Флора – в Психоневрологическом институте (Бехтерева), Анна – на своих Курсах Лохвицкой-Скалон1. И наша хозяюшка Елена Матвеевна Герценберг; и она тоже чем-то, вероятно, помогала2. Я только один раз сбегала с Торговой улицы на Пушкинскую пешим ходом (то есть бегом) и возвестила, что я жива, не убита, не ранена, не арестована; облобызала всех и помчалась обратно к своей бурной активности. Вскоре начали перепись населения3, и мы нацепляли красные бантики, ходили по двое, трое по домам и фиксировали «состав населения»; где встречали нас радостно, где злобно, где пугливо, а где и никого уже не было, сбежали. Потом были какие-то заседания районных Советов. Мне велели «вести протокол». Ужасно волнуясь, я быстрехонько писала все подряд без разбору. Всех заседавших не помню, помню только двух чудесных людей – графа Толстова и владелицу молочной фирмы «Муромцы» Елену Патриковну Дени (как в Москве – знаменитый «Чичикин»); они оба, видимо, могли и хотели всерьез работать на благо народа, но их дальнейшей участи я потом узнать, конечно, не могла. Заседания перенеслись на б<ывшую> Офицерскую улицу, в помещение бывшей полиции, ставшей милицией; начинались новые будни, мы все хлебали некий суп из общей миски. В чем именно заключались мои обязанности, кроме заседаний, я уже не помню. Мне надели на руку повязку, я входила в трамвай, возобновившийся тем временем, с передней площадки, говорила: «Свой», безмерно гордясь… Ночевала я уже дома и ранехонько мчалась на свой пост. И вот однажды в обличии милиционера я встретила своего профессора, свое вроде «божество» – Николая Николаевича Черепнина4 – именно на этой Офицерской улице, которая и упиралась в консерваторию. Николай Николаевич остановился с изумлением как вкопанный… «А мы вас искали, недоумевали, беспокоились! – воскликнул он. – Что это такое?» – и он дотронулся до моей милицейской повязки… Я пришла в смятение, в сознании вновь вспыхнули увертюры Вебера, симфонии Шуберта, Моцарта, моя игра в студенческом оркестре на литаврах, я ничего не могла возразить и только что-то промямлила про долг перед народом; …Черепнин глядел на меня сверху вниз (он был статен и высок, наш дорогой мэтр) с доброй улыбкой, с удивлением, строгостью, с симпатией учителя к «обезумевшему» ученику… (Два года тому назад приезжал в СССР его сын, кого мы в юные годы называли «Черепнёнок», – композитор, учившийся в Париже, где и жили в то время Черепнины (как известно, супруга Николая Николаевича Черепнина – <урожденная> Бенуа), потом отбывший в США, плодовитый композитор, написавший оперу «Дни нашей жизни» по Леониду Андрееву, – так вот Александр Николаевич Черепнин рассказывал мне, что Николай Николаевич всегда меня помнил и частенько вспоминал!..)5

Вот в этот момент именно «стихийная революционность» отступила перед тем, что зовется «симфонизмом». Занятия возобновились, все так или иначе наладилось, все занялись своим непосредственным делом… Но мне не хватало, не доставало так называемой «общественной пользы», и я поступила на курсы руководителей детских площадок, они не мешали консерваторским занятиям.

Когда я их окончила и в консерватории наступили каникулы, все получили те или иные предложения работы. Я уехала домой к папе и маме. В наш милый город и милый (дотла в Отечественную 41-го года сгоревший) родной дом, и, объединившись с некоторыми местными учительницам, мы там и открыли Первую детскую площадку в невельском Городском саду, тенистом, с прямыми и причудливыми аллеями, с широким кругом, усыпанным песком, столь пригодившимся нам для игр, с несколькими водоемами. Детей было человек сорок, две русскоязычные группы, одна большая еврейская. «Старшей» мы все признали еврейскую профессиональную учительницу, великолепного педагога, с выдумкой, ответственностью, любовью к детям, маленькую, худенькую, добрую, ласковую, но умевшую, однако, держать группу «в узде». Мы все у нее учились. Но учились еще на лекциях, изредка читанных директором учительской семинарии Григорием Антоновичем Русецким, великолепным, многознающим, опытным педагогом; бывали иногда и «заседания»; на них присутствовали «главы городского управления» и просто всеми уважаемые люди, в том числе мой отец, земский врач в прошлом, добившийся в нашем городе организации артезианских колодцев и тем избавивший город от эпидемий, несколько юристов, среди них очаровательный «лодочник-байдарщик» Ник<олай> Ник<олаевич> Успенский, женатый на еврейке-портнихе (красавице) – что тогда было редкостью! – и другие. Они спрашивали нас, учительниц, о наших успехах в воспитании и предлагали и оказывали ту или иную помощь, денежную, в приобретении пособий для игр, рисования и пения. В конце «сезона», при наступлении осени («осень, сказочный чертог» – Пастернак6), когда уже золотился наш милый Городской сад, мы сдали городской комиссии (кажется, это опять были Успенский, мой отец, Русецкий и, кажется, «казенный раввин» Эббе Нейштадт, не переносивший земляники, ученый и скромнейший ребе) свою работу; все были довольны, дети были горды и счастливы, будучи в центре внимания, получая скромные награды, мы плакали от радости, нам вручили «похвальные грамоты».

Были, однако, в течение занятий и некие скорби: в моей именно – русскоязычной –группе имелся «заводиловка», мальчик-переросток лет восьми-девяти, почти беспризорник, проживавший у нелюбимых и нелюбящих родственников, по имени Акинфа; он всем перечил, всех дразнил, смеялся над еврейскими детьми (акцент, жестикуляция, «завывания»…), дрался и т.п. Мы все (я особенно, ибо несла за него ответственность!) его увещевали – словом и примером. Но однажды Акинфа перешел все границы возможного – кого-то избил, кому-то из старших нагрубил, что-то украл – и было «проголосовано» его изгнание; и когда наступило исполнение «приговора» – час разлуки – заплакала непроизвольно я. И тут произошло Акинфино «второе рождение!» – заплакал и он; у всех просил прощения, украденное вернул и с тех пор всюду на территории «площадки» меня сопровождал, как верная собачонка; он также объявлял всем, что «я за свою жизнь» (!) еще не видал, чтобы учительница плакала об ученике, объясняя своими, не помню уже какими именно словесами: плакала «о душе и жизненном пути» озорника. Именно этот смысл лежал в основе его удивления и стремления к добру.

Итак, Курсы Лесгафта пригодились больше милиции. А эпизод с Акинфой был началом моей в дальнейшем пожизненной педагогической работы. Фамилия еврейской учительницы была Нинбург; она и вся ее семья родительская (она была незамужняя; тогда, по крайней мере!) считали себя вполне обеспеченными; однако их обедом изо дня в день была картошка с козьим молоком (оно дешевле коровьего – недаром субстанция коза воспета Шолом-Алейхемом, еврейским Чеховым!). Сливочное масло они ели только по большим праздникам или тогда же – знаменитые «шкварки», «грибенес» – выжарки гусиного сала! Как известно, есть меланхолическая песня о картошке, изо дня в день картошка – «бульба». Однако о еврейском быте в маленьком городке, о дивном сиянии свечей в пятницу в каждом самом бедном доме, не утратившем духовной связи с сокровищницей Ветхого Завета, Праотцами и Пророками, о юношах в длинных лапсердаках, опускавших глаза при встрече с любой женщиной, из семей «хасидов», то есть именно наиболее одухотворенной ветви израильского народа, – я уже написала, что и сколько умела, в комментарии к моему «Собранию пословиц»7.

Тем более, что работала я на нашей «Площадке» с русскими детьми. Приходя домой изрядно усталая от напряжения всех сил, ибо и дети трудны, и профессия-то новая, я частично играла, а чаще вечерами читала Блаженного Августина, Владимира Соловьева и Вячеслава Иванова. Или мы с родителями катались на лодке, из реченки Еменки выплывая в огромное озеро, тоже именовавшееся Невель, ибо далекие водные путешествия требовали целого дня, из озера Невель через извилистую речку Плисса с топкими берегами и неисчислимыми белыми лилиями – в озеро Плисское невиданной и неслыханной красы; ведь вокруг Невеля был так называемый «Озерный край», и к нему спускались отроги Валдайской возвышенности. Мы поистине выросли в земном раю, сад наш спускался к Еменке, мы купались, плавали, гребли, не боялись ничего, не холили себя, не хворали и не ссорились. Дорогая наша мама приучила нас ко всяческой доброте: по пятницам две интеллигентные женщины-библиотекарши, продавщицы писчебумажных товаров, от еврейской общины собирали на еврейских бедных, по субботам им подобные – на русских; мы, моя сестра Аня и я, обожали вручать им сколько-то серебряных монет; но по пятницам приходил один нищий самолично, мы его побаивались; он был высокого роста, в ермолке, в замусоленном лапсердаке, с длиннейшими «пейсами» (еврейское простонародное наименование бакенбардов), не брал денег из женских рук и грозно кричал: «Ахцен копкес ауф’н тыш!» («18 копеек на стол!») – 18 – мистическое еврейское число, 18 копкес были всегда приготовлены, и устрашающий старец уходил…

Я немного отвлеклась. «Площадка» наша была прелюдией дошкольного образования8.

Сын вышеупомянутого казенного раввина Эббе Нейштадта стал весьма известным натуралистом, увы, забыла – ботаником или зоологом – Нюма, Наум, Нейштадт9.

Еще родом из нашего города всемирно известный петрограф – Борис Борисович Звягин10. Есть и другие…

Некоторые люди, упомянутые кратко – это не только люди Шолом-Алейхема, но и Чехова, и Андрея Платонова11. И, конечно, мир великого, незабвенного, гениального Михоэлса, о коем я имела честь и горестное счастье написать и особо12. Вечная ему Память.



Публикация и примечания А. М. Кузнецова.

НИОР РГБ. Ф. 527, карт. 5, ед. хр. 4. Воспоминания написаны в 1969 г., тогда же переданы М .В. Юдиной в архив. Опубликованы: МВЮ. С. 204 – 209; ЛБЛ. С. 91 – 95; Вы спасетесь. С. 73–77.


1 Высшие женские естественно-научные курсы, основанные в Петербурге в 1903 г. баронессой Марией Александровной Лохвицкой-Скалон. Курсы готовили педагогов естествознания и географии для женских учебных заведений России, выделялись высоким образовательным уровнем, были закрыты в 1918 г. постановлением новой власти.

2 Редкое свидетельство о домашнем быте Маруси и Флоре Юдиных в 1913–1914 гг. (приблизительно) и об их хозяйке находим в воспоминаниях Екатерины Николаевны Трегубовой (1895–1983), см.: Трегубова Е. Н. «Это была довольно толстенькая девочка…» / Публикация Р. Г. Андаевой // РМГ. 1999. № 3. С. 7.

3 Городская перепись населения проводилась в России в сентябре 1917 г.

4 Николай Николаевич Черепнин (1873–1945) – композитор, дирижер, профессор ПбК, с 1921 г. жил во Франции.

5 Жена Н. Н. Черепнина – художница Мария Альбертовна Бенуа (1876–1958). Александр Николаевич Черепнин (1899–1977) – композитор «парижской школы», пианист, автор «Истории русской музыки от истоков до Глинки» (издана на английском и немецком языках в 1966 г.). М. В Юдина хорошо знала А. Н. Черепнина по Петроградской консерватории (он учился затем в Тифлисе, а завершил образование в 1920-е гг. как пианист и композитор в Париже). В мае 1967 г. А. Н. Черепнин впервые за многие годы приехал в Россию, дал два концерта в Москве (выступил также в Ленинграде и Тбилиси), но Мария Вениаминовна на них не была, а присутствовала на встрече с ним в Союзе композиторов. Общение было самым кратким: Мария Вениаминовна не успела даже затронуть увлекавшую ее тогда тему «музыкальности птичьих голосов» (она жаловалась на это друзьям). Птичьи голоса А. Н. Черепнин записывал так же, как это делал О. Мессиен, а М. В. Юдина тогда уже разучила фортепианный концерт О. Мессиена «Пробуждение птиц», его «Каталог птиц» мечтала сыграть и записать. См. также: Рассказывает Александр Черепнин / Беседу вел Г. Хаймовский // СМ. 1967. № 8. С. 129–132.

6 Своего рода «знак» осени, возникший у М. В. Юдиной из строк Пастернака:

Осень. Сказочный чертог,
Всем открытый для обзора, –

из стихотворения «Золотая осень» из книги «Когда разгуляется» (1956–1959).

7 Статью М. В. Юдиной и некоторые примеры собранных ею пословиц см. в: Вы спасетесь. С. 234–240.

8 Дошкольное образование – имеется в виду «Дошкольное воспитание», начальная ступень системы народного образования, сформированной после октября 1917 г.

9 Наум Михайлович Нейштадт – ученый-биолог.

10 Борис Борисович (Берке Борухович) Звягин (1921–2002) – ученый-кристаллограф, главный научный сотрудник ИГЕМ РАН, член-корреспондент АН СССР. См.: Звягин Б. Б. Воспоминания в связи с М. В. Юдиной и семьей Юдиных / Беседовал <в 2001 г.> А. М. Кузнецов // НС. Вып. 8. С. 184–193.

11 Шолом-Алейхем (наст. имя и фамилия Шолом Нохумович Рабинович) (1859–1916) – писатель, классик еврейской литературы. Антон Павлович Чехов (1860–1904) – прозаик и драматург. Андрей Платонович Платонов (Климентов) (1899–1951) – прозаик, драматург, критик, один из самых ценимых М. В. Юдиной современных писателей.

12 Воспоминания М. В. Юдиной о Соломоне Михайловиче Михоэлсе (наст. фамилия Вовси) (1890–1948), которые она считала незавершенными, входят в ее воспоминания о А. С. Кочеткове.