Вокруг личности Марии Вениаминовны Юдиной при жизни и после смерти распространялись легенды о ее чудачествах, о странностях характера. Она действительно не была похожа на других. Но все, что она думала, что говорила и что делала, было настолько органично, настолько вытекало из ее волевого характера, что ни о каком чудачестве и помыслить было невозможно. Она была цельной и ясной личностью, без всяких непредсказуемых для нее поступков. Все, что она делала, было ей позволено.
Я общался с М.В. в последние годы ее жизни. Приезжая из Баку, где я тогда жил, я останавливался у нее, а позже, поступив во ВГИК, часто у нее бывал.
Казалось, что ничего не забудется, а уж записать-то успею всегда. И вот прошло более четверти века, и я судорожно пытаюсь вырвать у памяти уцелевшие воспоминания. Многое выветрилось, но за все, что написано, я несу полную ответственность, все это было сказано мне или в моем присутствии.
Я попытаюсь сгруппировать отдельные высказывания и характеристики, данные в разное время музыкантам, художникам, писателям:
– Бедный Сергей Сергеевич (о Прокофьеве)! Он оказался до конца разгаданным! (После исполнения какого-то его сочинения).
– Бах велик, потому что он парит над человеческими эмоциями.
Вообще М.В. не ценила в искусстве то, что называется “настроением”.
На письменном столе М.В. (насколько я запомнил) стояли фотографии Стравинского, Шёнберга, Штокгаузена, Баланчина, Митропулоса, Шагала и Пастернака.
Непререкаемым авторитетом был для М.В. Владимир Фаворский, с которым ее связывала и большая личная дружба. Но и у него она принимала не все. Она видела ошибку в русских образах к “Слову о полку Игореве”; в них автор вводил черты портретного сходства со своими родственниками, а она это считала для данной темы недопустимым. И среднеазиатские циклы Фаворского оставались ей чуждыми. Она вообще очень далека была от восточной культуры и от ислама. Он ей казался каким-то “поздним приспособлением единобожия к жаркому климату”.
От современной живописи (это были 60-е годы) М.В. была несколько далека. Она не имела возможности непосредственно знакомиться с ней, но подозревала, что она лишена той истинной глубины, которая привлекала ее в любом искусстве. Последним великим течением она называла кубизм, а из современников выделяла Шагала и Поллака.
Сюрреализм и дадаизм она резко не принимала. “Дадаизм” был для нее вообще обобщенной характеристикой вульгарного снижения нравственных высот искусства.
Не любила она Т.Манна, а Фрейда (вместе с Марксом) относила к лжеучителям человечества.
В большой чести был А. Камю, особенно его эссе “Человек в революции”.
Многие современники искали благосклонности М.В. Приблизиться к ней пытались Глазунов и Солоухин, но М.В. прозорливо не обманулась. А вот Евтушенко, в свои юношеские годы, привлек ее внимание. Он, как говорила М.В., “заглянул в окно к Истине”.
Но больше всех из молодых она любила Иосифа Бродского. “Так мало было греков в Ленинграде, что мы сломали греческую церковь”. За его строчки, как говорила М.В., “всё отдай, да мало!”
С А.И.Солженицыным у М.В. складывались не совсем простые отношения. Она высоко ценила его труд, его жизненный путь, его нравственную позицию, но не полностью принимала его литературные произведения. “В них нет света в конце, – говорила она, – а без этого не может быть великой литературы”.
Редко видясь друг с другом, они обменивались небольшими письмами и телеграммами. Я помню, как М.В. на нескольких бланках отправляла Александру Исаевичу стихотворную телеграмму. Я помню одну из ответных телеграмм, в которой Солженицын писал: “Я уверен, что настанет день, когда любой наш с вами след будут искать как великую ценность”.
Широко распространена и даже опубликована в западных изданиях история о письме Сталину. Суть дела в следующем:
В 1943 или 44-м году М.В. неожиданно предложили записать на пластинку 23-й концерт Моцарта. Условия договора были сказочные: любое число репетиций, выбор дирижера, высокие гонорар и быстрота выхода тиража. Все это было безупречно выполнено. Потом М.В. рассказали, что все это делалось по желанию самого Сталина. Он, вроде бы, услышал по радио это исполнение, спросил, кто? И есть ли пластинка? Дальше все шло уже само собой…
Узнав об этом, М.В. послала инициатору записи письмо, где выражала благодарность за заботу и интерес к музыке и сообщила, что часть полученного гонорара она отослала в монастырь с просьбой, чтобы молили Господа о прощении Сталина за всё зло, которое он принес народу.
(Должен сказать, что никогда в моем присутствии об этом не рассказывалось, и ни одного человека, кому об этом говорила М.В., я не знаю.)
Отдельные фразы и ситуации, характеризующие, на мой взгляд, личность М.В.:
Администрация кооперативного дома на Ростовской набережной, в котором М;В. жила последние годы жизни, в знак уважения к профессору предложила ей самой выбрать этаж ее будущей квартиры.
– Последний, – сразу же ответила М.В.
– Да вы подумайте, М.В., вы – человек немолодой, лифт может ломаться. Вам будет трудно. Возьмите второй или третий…
– Нет! Независимо от высоты дома, только последний! Я не привыкла, чтоб по мне ходила интеллигенция. Я хочу, чтоб надо мной было небо…
С ЖЭКом того дома связана одна комичная ситуация.
Со своего последнего девятого этажа М.В. кормила прилетавших голубей. Часть крошек голуби ловили на уровне балкона, часть падала вниз, вызывая недовольство живущих внизу соседей. По этому поводу была затеяна длительная переписка между ЖЭКом и профессором (до прямого разговора никто не опускался). Из этой переписки профессор вышел победителем. В последнем письме М.В. писала: “Я голубей кормила и кормить буду, тем более, что, насколько я знаю, голубь является общепризнанной птицей мира и уничтожению не подлежит”.
Протирая тряпкой стол, она приговаривала:
У меня два на свете врага – крошки и советская власть…
Нет смысла сегодня давать нравственные оценки каким-то фразам или поступкам, поскольку сейчас они оторваны от реальной ситуации и реальной жизни М.В. Всю жизнь страдая от нехватки денег, в день получения пенсии она огромную по тем временам сумму оставляла посыльной. И на недоуменный вопрос, зачем она это делает, М.В. ответила:
— Я люблю, чтоб простолюдины были довольны.
Маленькая сценка, имеющая косвенное отношение к воспоминаниям о М.В.: за столом сидят две старые женщины – М.В. и Елена Ефимовна Тагер. Я не помню, по какому поводу, но М.В. вдруг спросила:
— Да, я слышала, что вы многие годы были отлучены от дома Бориса Леонидовича (Пастернака). За что это было?
– За красоту, – ответила Елена Ефимовна…
Над М.В. соседей не было, а этажом ниже жила любящая и уважающая ее машинистка. Последние годы М.В. много писала и, устав, поздно вечером садилась за инструмент. Это, видимо, мешало соседке, и однажды она поднялась к ней и спросила, нельзя ли поменять расписание и играть немного пораньше, “хотя я понимаю ваши трудности – мы ведь с вами одним трудом хлеб зарабатываем”.
В последние годы М.В. резко ограничила круг новых знакомых. Она устала от бесконечных контактов с людьми, сохранила общение только со старыми друзьями, с так называемыми “своими людьми”. Последний ее новый знакомый, к которому она испытывала уважение и интерес, был Альберт Мартыненко, начинающий тогда кинорежиссер, художник, писатель и бывший нейрохирург. Встречались они редко, от случая к случаю, но я знаю, что это недолгое и нечастое общение со встретившейся на его пути гениальной личностью сильно повлияло на мировосприятие Алика, как мы его называли.
М.В. с уважением относилась ко всем профессиям, создающим что-то полезное людям, но особенным уважением у нее пользовались хирурги и священники. Она усмотрела у них даже общее профессиональное заболевание — болезнь ног из-за вечного стояния.
Интересно отношение М.В. к усталости. Она считала, что усталость — обязательный элемент постижения истины. Она осуждала католиков, что они сидят во время службы, так как стояние на молитве помогает приблизиться к Богу. И даже слушатель, не говоря уж об исполнителе, должен устать – так как постижение искусства есть тяжелый труд.
М.В. много преподавала, но для нее это была вынужденная деятельность (как мне казалось) из-за очень ограниченных не по ее вине концертных выступлений. (Хотя мое ощущение противоречит мнению ее многих учеников.) Но она все же, шутя, говорила: “Зачем мне их всех учить. Все равно они будут играть хуже меня!”
Факт, что М.В. занимала у всех деньги и умерла вся в долгах, много раз упоминался не очень проницательными современниками. Я не помню случая, чтобы деньги занимались ради собственных нужд. Она всегда находила людей, которые (как ей казалось) нуждались больше, чем она, и которым она обязана помочь. Тогда она просила или даже требовала денег у тех, у кого (как ей казалось) они должны были быть. Это была своеобразная экспроприация или — более справедливое распределение средств. Она совершала это с какой-то веселой бесцеремонностью, с легкой искринкой в уголках глаз.
Но в глубине ее сознания постоянно был страх перед вопросом, который ей обязательно зададут на пороге вечной жизни (об этом она мне рассказывала сама):
— Своими средствами вы могли распоряжаться, как считали нужным, но почему вы помогали другим средствами чужих?
Ответа на этот вопрос она не знала…
В вопросах быта М.В. часто была по-детски наивна. Когда совсем не было денег, она могла вызвать такси, чтобы поехать в букинистический магазин продать, как ей казалось, ценную книгу. Она отдавала три рубля за машину и получала два рубля пятьдесят копеек за книгу, и не могла понять, что у книги на задней обложке проставлена цена и что она может быть меньше платы за такси…
После совместной записи с ансамблем (с каким и что за произведение, а не помню) М.В., очень довольная, рассказывала, как она “провела” музыкантов.
Ей не хватало для качественной записи официально положенных репетиций. Она потребовала дополнительных. “Но у музыкантов есть семьи, есть дети, и они не должны страдать из-за моих трудностей”, – говорила она. И она их “обманула”, сказав, что добилась от бухгалтерии оплаты добавочных репетиций. Она достала какие-то бланки, попросила их заполнить и оплатила сама всем музыкантам. Тем самым судьба будущего гонорара за запись практически была решена.
К сожалению, не осталось ни одного кинокадра, запечатлевшего М.В. В конце 60-х годов в плане Центральной студии документальных фильмов стоял фильм-портрет Юдиной. Делать фильм собирался режиссер по фамилии Грек. Он приходил к М.В., вместе они обсуждали план будущей работы. Но потом режиссера “соблазнил” Образцов, и он уехал с ним в зарубежную поездку, а через некоторое время М.В. позвонил другой режиссер. Но М.В. очень убедительно просила его понять, что против него она совершенно ничего не имеет, но не привыкла дважды начинать одну и ту же работу – поэтому не будет участвовать в фильме.
Очень жаль!
Одно чувство сопровождало М.В. всю жизнь – чувство вины. Иногда это можно было понять, но часто это приобретало настолько фантасмагорические черты, настолько ее внутренние импульсы были далеки от суровой реальной жизни, что увязать ее переживания с реальностью было невозможно.
Один из ее ближайших родственников, человек совершенно других взглядов и морали, вдруг надумал креститься. М.В. отнеслась к этому со всей серьезностью и попросила его немного повременить, чтобы лучше подготовиться к этому шагу. Он согласился, а потом, естественно, забыл о своем желании. И с тех пор М.В. чувствовала вину перед ним, вину, что она не смогла уберечь его душу, и смиренно помогала ему деньгами всю жизнь, что он с благосклонностью принимал…
Глубокое чувство вины тлело у М.В. перед Мариной Цветаевой. Был эпизод, когда они, две совершенно полярные крупные личности, где-то пересеклись. И М.В. не почувствовала необходимости протянуть ей руку поддержки, в которой она в те дни нуждалась…
Когда М.В. сбила машина у Дома звукозаписи на ул.Качалова, единственное, что волновало М.В. в больничной палате, это чувство вины перед водителем, которому она может причинить неприятности. Во-первых, колесо машины остановилось в миллиметре от нее, что само по себе чудо, а, во-вторых, она сама виновата в аварии, и очень просила написать водителю письмо с просьбой о прощении…
То же чувство вины навечно связало ее судьбу с А.И.Солженицыным, но об этом немного позже…
М.В. страдала диабетом. Она пыталась не обращать на него внимания, а больше всего не хотела, чтоб о ее болезни знали другие. Диабет был для М.В. “болезнью богатых”, так как требовал внимания к себе, особой диеты и режима. Все это в условиях ее жизни было невыполнимо. Но тревожило М.В. больше всего то, что в сознании большинства диабет ассоциировался с потерей сил, а она очень не хотела, чтобы кто-нибудь мог подумать, что у М.В. уменьшается жизненная энергия…
Умерла М.В. все же от диабета. После нервного срыва она впала в коматозное состояние, вывести из которого ее врачам не удалось. В первый день, когда она еще лежала в коридоре городской больницы, она сказала мне: “Ты же знаешь, почему я здесь оказалась”. М.В. имела в виду историю, в которой она, совершенно ошибочно, отводила себе одну из главных ролей.
Несколько месяцев назад в ее доме появилась Наталья Дмитриевна. По словам М.В., она искала путь к Богу и на этом пути прибилась к М.В. На тех же ее путях “поиска Бога” М.В. способствовала ее знакомству с Солженицыным. А еще через некоторое время М.В. услышала, что Александр Исаевич разводится со своей женой Натальей Алексеевной и собирается соединить свою жизнь с Натальей Дмитриевной.
Для М.В. это был удар. Разводов она не прощала никому, даже любимому Борису Леонидовичу. А здесь, как ей казалось, она сама способствовала этому. В реальной жизни всё, конечно, было не так. Для своей судьбы, для своего пути участники этой истории оказались правы.
Но все объективные объяснения для М.В. были закрыты, и она посчитала себя виновницей чуть ли ни краха русской интеллигенции. Это чувство личной вины было настолько сильным, что привело к коме. Незадолго перед этим она отправила А.И. длинное письмо, которое я сам опустил в почтовый ящик. Черновик этого письма загадочным образом исчез из квартиры после смерти М.В. Я помню его последние строки: “Я всё время была уверена, что наш с вами путь – это путь соревнования в жертве, а не потакания минутным жизненным слабостям… ”
Общеизвестна верность М.В. православному христианству. Приняв крещение в далекой юности, М.В. ни на одно мгновение не сомневалась в истинности выбранного пути. Две звезды вели ее – музыка и Бог. В последние годы она часто говорила, что сегодня поменялась только очередность, и сегодня это – Бог и музыка.
Она часто приводила слова Паскаля о том, что к концу жизни он достиг веры простого крестьянина, но всю жизнь хотел верить как простая крестьянка. Не уверен (хотя, по незнанию, могу и ошибиться), что М.В. доросла в своей вере до “простого крестьянина”. Она не была свободна и от человеческих страстей, и от раскаяния и от (как ей казалось) греха сомнения, Одним таким сомнением она поделилась со мной. М.В. не верила в существование ада, Ад, говорила она, это воспитательная мера церкви, ибо ад исключает возможность рая. Невозможно пребывать в раю, сознавая, что где-то существует страдание…
Р.S. Я не буду описывать день похорон М.В. По-моему, это уже сделали другие. Все, кто были в храме, запомнили тишину, которая наступила по знаку отца Всеволода Шпиллера и первую фразу его слова: “Красота – это понятие духовное, а не эстетическое”…
А потом, поздно вечером, на поминках в доме Фаворских-Ефимовых среди приглашенных ходил никому не знакомый старик-нищий и собирал деньги на билет в Варшаву…
Р.Р.S. Через несколько дней после похорон прокатная контора, которой принадлежал рояль Юдиной, прислала грузовик, чтобы забрать свою собственность.
Из окна квартиры на высоком первом этаже, куда незадолго перед смертью переехала М.В. и не успела даже распаковать вещи, кран медленно вытянул старый, черный, расстроенный рояль фирмы “Бехштейн”…
Юдина, наверное, была единственной великой пианисткой мира, у которой не было собственного инструмента.
Недавно, разбирая бумаги моей матери, я нашел письмо, в котором я описывал дни перед похоронами М.В. и сам день похорон. Оно было написано 29 ноября 1970 года. Сегодня, когда прошло уже почти 30 лет с этого дня, любые живые свидетельства приобретают особый смысл, и поэтому я решаюсь опубликовать его практически полностью.
Здравствуйте дорогие! Я попробую описать все дни, связанные со смертью и похоронами тети Маруси. Узнал я о ее смерти в Ленинской библиотеке на второй день. Я, по просьбе тети Маруси, приехал узнать, как получить начисленные ей сто рублей. И когда я разговаривал с зав. отделом, она спросила: “А вы знаете, что М.В. умерла?” Сотрудница, с которой я разговаривал (как оказалось, знакомая М.В.) вынесла мне в коридор все телефоны, какие были, и я связался с Артоболевскими, которые взяли на себя некое подобие центра (пожилая женщина – бывшая ученица, которая, кончив консерваторию, снова поступила, чтобы учиться у М.В., и ее дочка – врач. Семья очень религиозная). С этого же вечера и я включился в хлопоты. Весть о смерти передавалась по цепочке. Телефоны у Артоболевской звонили беспрерывно, буквально по триста звонков в день. Все носило очень суматошный характер. Обнаружился еще один центр – некая Тагер (потом я со всеми познакомился). Но никто не мог скоординировать действия. Аня (дочь Веры), успокоившись, что тете Марусе стало несколько лучше (тетя Маруся умерла в ночь, когда впервые дежурила нанятая сестра, умерла тихо, пока сестра вышла позвать врача. Последние два дня она была очень спокойна, но отказывалась есть. Это тоже одна из причин ее смерти. В день смерти консультирующий профессор объявил, что непосредственная опасность миновала), уехала домой в Заболотье, забрав с собой ключи от квартиры (она там ночевала последние дни). Около тети Маруси все дни в больнице дежурили ночью ее друзья. Распределяла все дежурства Тагер. В квартире остался паспорт, без него не выдавали свидетельство о смерти. Вечером в пятницу я поехал в жилуправление, но взломать дверь никто не решался. Утром в субботу появилась Аня.
Самый трудный был субботний день – хотели все успеть сделать до трех часов (суббота!), чтобы вывезти гроб в церковь, а не оставлять в морге. Мы (все эти дни мне во многом помогал Алик Мартыненко) успели взять справку из морга, оттуда в загс за свидетельством о смерти, оттуда в бюро – заказать машину и остальное, но к трем часам вернуться в морг не успели – и все (к лучшему) отложилось до понедельника.
Деньги текли со всех сторон: местком консерватории, Гнесинский институт, отдельные семьи, Союз художников и прочие, и прочие. Собрали довольно много: около 900 рублей.
Суббота и воскресенье прошли в заботах о месте гражданской панихиды (так как все было закрыто, то связывались со всеми по домашним телефонам). Трудно было с залом. Хренников обещал во всем помочь, но все-таки в зале Союза отказал – это не принято, она была не композитор, директор Гнесинского училища обязался помогать во всем и действительно помогал, но дать зал не согласился. Уже предложили зал союза художников (M.В. была больше связана с художниками, чем с музыкальными организациями). Но это предложение исходило от самих художников, а в правление и партком никто не рискнул обратиться. Наконец (ура!), получено разрешение на зал Чайковского, потом отменили – дали Малый зал (Малый зал – это большой класс), потом – фойе, потом опять – зал. И даже когда гроб везли в консерваторию, кто-то выбежал вперед, чтобы узнать, где разрешили. Оказалось – в фойе Большого зала, что было очень хорошо. Многие говорили, что это оскорбление ее памяти – вообще везти гроб в консерваторию или Гнесинку, но это надо было сделать.
Сложность была в том, что все делали частные люди, очень искренние, настоящие друзья, но лишенные всяких прав. Невероятно сложно было заказать автобусы – парк не дает частным лицам, надо было упросить управдома поставить печать на моей просьбе. Тогда, как исключение, выделили два автобуса. Дать объявление в газету – не меньшая трудность (все было осложнено тем, что в субботу и воскресенье все закрыто). Частные лица не имеют права подавать объявления, поэтому пришлось ждать понедельника. Огромных трудов стоило добиться места на кладбище, похоронили в Лефортове, на “Немецком кладбище” – там была могила Салтыковых (стоило это 160 рублей, транспорт стоил 100, венок из живых цветов – 60, посмертная маска – 100 рублей).
Вера вернулась из дома отдыха, а дядя Ганя был на гастролях в Новосибирске. На похороны прилетели Борис и Яша Цейтлин.
Но вот настал вторник – день похорон. Это был один из самых торжественных дней в моей жизни. Утром было отпевание в церкви (панихиды шли в церкви каждый день), народ не мог вместиться, служило сразу несколько священников, пели прекрасно. Службу вел друг тети Маруси Всеволод Шпиллер – мудрый и суровый старик. Неожиданно он запнулся, как будто бы что-то забыл, наступила мертвая тишина. Он вышел перед гробом и начал говорить. Говорил долго (первая фраза после тишины – “Красота – это не категория эстетики, красота – это категория метафизики, она вечна”) о красоте жизни, поступков, искусства, говорил не о рабе Божьей Марии, как во время службы, а о дорогой М.В. Очень верно и умно говорил о ее игре, об умении различать красоту и красивость, о противоречии красоты и формы (красоты — как вневременной духовной основы), о великом умении М.В. сохранять красоту. Потом он говорил о красоте ее жизни, всей жизни в целом. После слова снова была панихида. Человек, стоящий недалеко от меня в толпе, возбужденно вскрикивал: “Это праздник церкви!”
Из церкви поехали в консерваторию (в час тридцать). Там висел очень хороший портрет – правда, очень ранний. Много народу, играла музыка. Первый час была только музыка – Пикайзен, Нейгауз, Гринберг, Рихтер (все отметили его приход, так как в этот день он улетал на гастроли) и другие. Выступлений было мало – от Союза композиторов, консерватории и Гнесинского училища, как ни странно, они говорили очень хорошо, говорили о Юдиной как о великом человеке, соприкоснуться с которым было величайшим счастьем в их жизни. Говорили, что она создала целую школу пианизма, что никогда ее искусство не умрет и (другими словами, но о том, о чем священник) о духовной сущности, проповедническом начале ее искусства. Вспоминали ее концерты-лекции. Довольно странно было слышать, как представитель консерватории говорил, что ему выпало счастье присутствовать на последней лекции М.В. в этом здании. О том, что никуда ее не пускали – ни слова. Из этих выступлений я узнал, что тетя Маруся не только пропагандировала, но и впервые в Союзе исполнила Стравинского, Хиндемита и Бартока (кстати, совершенно непонятно, каким образом, но в день похорон была получена телеграмма от Стравинского. Откуда он, в Америке, за несколько дней узнал о ее смерти).
В четыре часа поехали на кладбище, в этот день всё, даже неурядицы и странные обстоятельства, очень соответствовали такому необыкновенному человеку, как тетя Маруся. Молодой священник поехал на кладбище, там было очень много молодых и религиозных людей. Один из них (Паша) очень помогал все эти дни, один из лучших студентов-пианистов консерватории, один из последних друзей М.В. Было еще два знаменательных события – на панихиде в консерватории ансамбль “Мадригал” спел церковный канон, что самим этим фактом произвело огромное впечатление, и второе – впервые в советской истории консерватории пред гробом умершего несли большой крест и вынесли его из дверей прямо на оживленную московскую улицу. На кладбище священника уговорили (в начале он боялся) начать заупокойную молитву вместе со всеми не около могилы, а на всем пути от ворот до места захоронения, и пели!
На кладбище приехало человек 100 (почему-то не появился Шостакович, он специально звонил и просил задержать панихиду до двух часов, так как он раньше не может, но так и не приехал). Подошли к могиле. Священник начал отпевание, но могильщиков не было. Оказалось, что художники, которые вели переговоры, сказали, что приедут в час дня. Они ждали, потом напились и разбрелись по участку. Час их искали. Уже стало совсем темно, и когда стали опускать гроб, выяснилось, что гроб не пролезает. Была уже ночь, многие достали чудом сохранившиеся огарки свечей и зажгли. А в это время священник все пел и пел молитвы. Могильщики долбили камень, но гроб не проходил, Этот стук, пение и свечи на ночном кладбище – все вязалось с образом М.В. Вдруг камень треснул, и гроб опустился. Священник обвел всех просветленным взглядом и сказал, что сейчас они спели то, что все время случайно пропускали, а М.В. очень любила эту молитву, и поэтому камень не пускал.
Около семи часов те, кто хотел, поехали на поминки. Их устроили в бывшем доме Фаворского, сейчас там три семьи художников (Ефимовых, Голицыных и Шаховских). За день похорон я познакомился со многими людьми – надеюсь не потерять связи с ним и в дальнейшем. В частности, со скульптором А.Пологовой (мне сказали, что это одно из самых больших явлений в современном искусстве). К ней я отвез маску М,В. (которую тоже с огромным трудом сняли в морге в субботу вечером). Она собиралась лепить портрет Юдиной.
Поминки были очень хорошие, доехало всего человек 50 (все были голодные и замерзшие – два часа без шапок на хоть маленьком, но морозе). Я принес пластинки – между разговорами слушали Баха, на стене висел очень хороший рисованный портрет 25 года. Говорили много и хорошо. Из 50 человек мало кто знал друг друга. Я до сих пор не знаю, кто был. Разошлись в полпервого ночи. День был очень длинным – весь отдан памяти тети Маруси.
Вчера был уже девятый день – снова была панихида.
Коротко о делах: сейчас квартира опечатана до вхождения в права наследства Веры и Бориса. Единственная ценность – остатки книг и нот. Все письма и рукописи мы с Аней успели разобрать до опечатывания и разложили по чемоданам, некоторые вещи загадочно исчезли, в том числе и черновик письма к Солженицыну, которое я сам опускал в почтовый ящик.
Пай за квартиру пойдет на погашение обязательных долгов. Кто-то ужен звонил и требовал деньги, но все это будет решаться позже. С Верой Вениаминовной мы уже почти подружились. Пока я забрал все фотографии тети Маруси и фотографии с автографами Пастернака и Стравинского, взял несколько книг по живописи, Хлебникова и книгу Эренбурга. Как всегда, смерть поставила все на свои места. Сейчас все говорят о великом музыканте, собираются организовать комиссию по литературному наследию.
Сейчас у меня найденный в ящике дневник 17 года, там есть фраза: “Решено, в музыку идти мне не стоит, я там не нужна”. Со смертью тети Маруси для меня исчез в Москве самый близкий человек. Но, может быть, в память о ней, сохранится связь с новыми людьми.
29/XI-70.