(1929–1941. Ленинград – Москва )
Статья написана по заказу издательства «Советский Композитор» для напечатания 2-ой (более полной) редакции I-го тома «Воспоминаний и статей» о Болеславе Леопольдовиче; в эту вторую редакцию входит и обширная Переписка, собранная Кашперовым1, который, увы, недавно скончался.
В 1-ую редакцию я не «попала» – отчасти и по своей вине и вот почему. Мне было предложено написать статью: «Взгляды Б.Л. <Яворского> о Бахе, Иоганне Себастьяне». Я думала об этом недолго и отказалась. В годы, примерно, 1958–1962/63 – наконец явилась возможность основательно заниматься современной музыкой, – не только в небольшом кругу, но и в открытых, весьма посещаемых концертах и лекциях. Совместить то и другое – изучение, «насаждение», распространение, исполнение таковой – практическое, фактическое, а также чтение, буквально «имменсной»2 литературы о ней в неисчислимых журналах и книгах – с углублённым погружением (снова, после отданной Иоганну Себастьяну Баху – юности!) в необозримое – почти – для одного человека – творчество Баха и в не менее объемное, многоликое и сложное «Баховедение»! – обе эти грандиозные задачи одному человеку в одно и то же время недоступны, непостижимы, неосуществимы… Вероятно, некое тревожное чутье подсказало мне, что современную музыку я как бы «не должна покинуть», что быть в ней, с ней – сейчас именно является неким долгом!! …Драгоценный наш, неповторимый, Покойный, грандиозный музыкант, органист Исайя Александрович Браудо несколько порицал меня, считая, что я обязана все прочее прервать, отложить и отдать все силы величественной теме: «Яворский о Бахе»! Почему же сам он, такой изумительный художник и эрудит, не стал обдумывать возможность изложить своё мнение об этом? Вероятно, – потому что он, Браудо, не был столь связан с Яворским умом и сердцем, как я, глубоко уважая Яворского, разумеется! Здесь еще, вероятно, причина кроется в том, что Исайя Александрович – ленинградец, а Болеслав Леопольдович – москвич и, конечно, – не география или топография разъединяют людей в какой-то мере, а несходства принадлежности к разным аспектам русской культуры, к различным (отчасти; то есть в основном это различия стиля!), быть может, и устремлениям… Однако оставим сей разбор, сей анализ сродства и отталкивания до следующей необходимости в таковом.
Итак, я, вероятно, была исторически права, ибо расцвет, вернее «неорасцвет» новой музыки длился, увы, не столь долго. В 1963 г. – так называемое «идеологическое руководство» оказалось в руках некоего Ильичёва3 и время сие и получило номенклатуру «ильи-чёвщины», и Шёнбергу4, додекафонной музыке, нашим отечественным новаторам, «абстрактному» искусству пришлось тяжко. И многое и многие на этом «погорели» – и я в том числе. (Подробности, повторяю, не сейчас). И отчасти о моем отсутствии в качестве одного из авторов «Сборника статей о Яворском» не очень жалели пишущие статьи в сей сборник, кроме точных, глубоко-серьезных в ответственности исторической и нравственной – Исаака Соломоновича Рабиновича и еще немногих, – без меня-то и было вроде легче. Уж очень-то я всегда и во всем стремлюсь идти напрямик… «немного» вроде того, как сказал (написал!..) Александр Исаич Солженицын в своей замечательной, ненапечатанной «новелле» – «Пасхальная ночь в Переделкине»5: «Евреи нам бесперечь мешают, но…» (разумеется, евреи «не мешают» Солженицыну – ну и он передает нам чужое и чуждое ему и нам «общее мнение»…) Вот и я «бесперечь мешаю, но»… говорила и говорить буду напрямик… Много тут всего было…
Когда назрела необходимость составления второго выпуска Первого тома, ко мне вновь обратились и я начала обдумывать свои возможности характеристики Болеслава Леопольдовича… Увы, он уже не был для меня «непререкаемым» в той полной мере, как много лет тому назад. Увы, – я слишком счастлива встречами и общением с замечательными, удивительными людьми… О них и писала и – если буду жива – напишу еще, если Бог допустит… – Кроме того, необходимо было прочитать последний капитальный труд Яворского «Творческое мышление русских композиторов», пока ненапечатанный, где имеются анализы, портреты, характеристики – от Глинки до Скрябина – русских композиторов…6 И эта громадная работа Б. Л. Я<ворского> поразила меня своим догматизмом, своим давлением схем «исторического материализма»… В изумлении и слезах вопрошала я мысленно автора, бывшего свыше 30-ти лет тому назад для меня почти неограниченно-поучительным:
«Где же тут человек и Вечность? Почему только – человек и история?»
Во всем сочинении, в огромной работе – буквально «промчавшейся сквозь тысячелетия» (если «учесть» и некие кратчайшие высказывания и о дохристианских культурах) – затронуто почти все бытие человека, его деятельность в различных аспектах, однако, построен сей анализ на пристрастном психологизме, с физиологической окраской и человек дан только как «высшее» животное, в безнадежном и неотменимом плену у своего тела. Никакой диалектики и феноменологии человеческой души, ее совести, ее жажды придти к Вечной отчизне своей – в сем колоссальном труде Яворского мы, увы, не можем усмотреть и «между строк»… Все прочее его интеллектуальной силы, его масштаба – на месте: аналогии, ассоциативность, параллели, новая лексика, образность, универсальное образование (если не учитывать почти полное игнорирование богословия и земной жизни Церкви, а как это возможно при разборе и всей музыки Средневековья, Византии и нашего русского – поистине великолепного – хорового наследия?).
Но я далека от намерения нахально «поучать» Яворского, да еще Покойного. То было бы неуважением к его
Вечной Памяти,
было бы попросту духовно неграмотно и неправедно…
Мир душе его и его подвижнической жизни.
Итак, – я отплакала, «отмолила» свое разочарование! Я занялась тем или иным другим, а, увы, другого имелось предостаточно – скорбей, как всегда – неисчислимых скорбей, болезней, кончин, словом, ведь живём-то мы с вами:
«Среди круговращенья земного
Рождений, скорбей и кончин»
Борис Пастернак «Хлеб».
Дабы кончить – в какой-то мере этот религиозно-философский конфликт, приведу два фрагмента из Николая Заболоцкого, изумительного нашего отечественного, русского Поэта. Вот он, Заболоцкий, стоит уже у порога богопознания, когда говорит:
«Бездонная чаша прозрачной воды
Сияла и мыслила мыслью отдельной;
Так око больного, в тоске беспредельной,
Забыв про болезнь, про земные труды,
Уже не сочувствуя телу больному
Горит, устремленное к миру иному.
И толпы животных и диких зверей
Просунув сквозь елки рогатые лица,
К источнику правды, к купели
Склонились воды животворной напиться».
«Лесное озеро»
Или:
«И все существованья, все народы
Нетленное хранили бытие
И сам я был не детище природы,
Но мысль ее, но зыбкий ум ее».
(«Вчера, о смерти размышляя»).
Если – в сумме все разновидности учений материализма низводят человека (до известной степени) к некоему «высшему» животному, – то христианское понимание животного мира – противуположно… Он ждет от человека своего освобождения, преображения и прославления… Не имея возможности в этой статье развить широко и глубоко эту живую, трепещущую тему, – и привести некоторые должные Библейские цитаты, вспомним хотя бы изречение: «Блажен, иже и скоты милует…»7
А вот мы видим у Заболоцкого: «рогатые лица», лица (не морды) ищут источника правды (каково! Дикие звери ищут, – а мы?!?), животворной воды, купели, разве они уже почти не люди? Как возвысил скотов, да еще и «диких» Поэт своим вдохновенным прозрением. Скол много мы можем вспомнить высказываний, в слове, в изобразительном искусстве о Преображении всей твари? А нетленная красота Иконы Божией Матери:
«О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь»…8
Всякая тварь, именно.
А Басня? Её история и философия. И фрагменты о животных у нашего Солженицына? Верблюд, конь, ослик, утенок?.. А неисчислимые, в поэзии и прозе – страдания лошадей, коров и кошек (и собак, но реже!)? Человеческая жестокость к бессловесным (= безответным) созданиям Божиим, именно к домашним, от человека зависящим «целиком и полностию» и облегчающим и украшающим людскую жизнь… И оглянемся к «началу начал!»… И Ноев ковчег, и радуга, и голубь с масличной ветвью в клюве… Это уже почти… блаженство<.>
Как бы мы жили, людие, без певчих птиц, без своих меховых, пернатых, крылатых, хвостатых, когтистых, свистящих, ревущих косматых, мычащих созданий, рыб-молчальниц, слонов безропотных, без своих «отражений», нас вопрошающих, и неразгаданных…
Думать, говорить, писать о них можно нескончаемо…
А белочки, а получеловек медведь, а пчёлы, муравьи – «зерцала чести», синие прозрачные стрекозы, летучая мозаика бабочек?!
Если лев – царь Природы, то кто же человек? Но он-то и <есть> раб Божий, достигающий и сыновства…
И <скажу> о бабочках! – Вот, – Томас Манн9 – как и свойственно ему с позиций лжеучения фрэйдизма – не нашел и в несказанной, фантастической красоте их, подобной «заставкам» древних рукописных книг, кондокарей, брэвиариев – ничего иного сказать в своем пресловутом «Докторе Фаусте», как опять-же об… «аномалиях»!..10 Сам ты «аномалия», Фома Заблудший!!..
Однако, вернемся к Яворскому! И я, тогда, отойдя от щемящих сердце разногласий, через некоторое время вновь увидела внутренним взором Болеслава Леопольдовича в сиянии его доброты, его эрудиции, его самобытности и неподкупности. И этот его образ вновь стал мне дорог и близок!..
_________________
Итак, вернемся к тексту статьи моей, уже прошедшей так называемую «верстку»:
«Мертвые открывают живым глаза».
Это древнее изречение произнес для нас, участников премьеры «Орестеи» Танеева в Малом зале Московской консерватории 6 мая 1939 года, когда мы, исполнители, собрались в небольшой артистической после спектакля, Болеслав Леопольдович Яворский. Нас было, разумеется, много, мы едва уместились в этом небольшом преддверии камерных концертов, еще преисполненные напряжения, волнения, неразрядившейся ответственной активности. Мы жаждали услышать оценку любимого мэтра и его назидательное послесловие.
Эпиграф сей – концентрированно выраженная древнегреческая мудрость – как нельзя лучше комментирует смысл и содержание воплощенного мифа.
Как во всех своих удачных и вдохновенных высказываниях, Болеслав Леопольдович умел находить Вечное во временном, объединять далекое и противоположное, находя основной стержень трагического конфликта. После безнадежного контекста последовательных убийств Афина Паллада и Аполлон приводят истерзанных героев к свету и искуплению.
В то время, увлеченная трилогией Эсхила, я не придавала значения недостаткам музыки Танеева, вернее – недостатков в ней и нет; произведение это – впечатляющее, масштабное, даже можно сказать, перефразируя пословицу, «крепко скроенное» и «прочно сшитое»… Но, как нередко у Танеева, второстепенный материал пестрый, неизбежно ассоциируемый с самыми разнообразными эпохами и стилями, в то же время недостаточность напряжения ритмической структуры, ординарное течение гармонии. Что же спасает произведение? Конечно, – она, она, античность. Слушатель захвачен сюжетом, поющимся словом вполне серьезного, порою и весьма качественного либретто Винкстерна, ужасами преступлений и возмездий, мраком обреченности героев. Он вырастает сам до масштабов греческой трагедии, изымается из своей суетной ограниченности, он поистине переживает катарсис, не замечая недостаточности музыки. Быть может, так иногда людям дано полюбить то или иное некрасивое лицо, если в нем светится душевное сокровище (о чем имеются прекрасные стихи Николая Заболоцкого «Некрасивая девочка»). Вероятно, заслугой Танеева и является его собственное преклонение перед сюжетом, и весь музыкальный организм подобен, как мне кажется, сопровождающей музыке театрального или балетного спектакля или музыке кинофильма. Несомненно, имеются исключения, и даже грандиозные: «Щелкунчик», «Лебединое озеро», «Весна священная», «Александр Невский», «Ромео и Джульетта» и многое другое. Но с «Орестеей» Танеева происходит еще и нечто особое: кроме великолепного «Орфея» Фомина – если мы условно сочтем его «подобием» оперы-оратории, – «Орестея» – единственная русская опера на античный сюжет. Поэтому она и чрезвычайно значима (для слушателя, зрителя, для истории русской музыки)!11
Возвращаясь к событиям этой нашей постановки силами студентов Московской Консерватории, следует добавить, что чрезвычайным украшением ее было участие великого художника Владимира Андреевича Фаворского; я всегда считала его своим учителем, хотя в изобразительном искусстве полностью бездарна. Но каждый человек в общении с этой поистине грандиозной личностью поучается и искусству, и правде. Вот я пригласила его поставить совместно с нами этот спектакль. Владимир Андреевич создал условные костюмы для женских ролей, а в качестве «сценического оформления» – переворачивающиеся разносюжетные щиты и меняющийся занавес, закрывающий орган Малого зала консерватории, где шел спектакль. Хор состоял из студентов факультета «Музыкального воспитания»12 под отличнейшим руководством Сергея Владимировича Протопопова. Сергей Владимирович – верный и преданный ученик Болеслава Леопольдовича – многому, многому научился у своего учителя; если он не обладал его масштабом, его исключительной эрудицией, его фантазией, его вдохновением, то он прочно и добротно усвоил важнейшие качества музыканта, руководителя–хормейстера – точность, усердие, ответственность, аналитичность и спокойствие. К характеру и работе милого, всегда ровного, всегда приветливого Сергея Владимировича вполне приложим один из любимых терминов Болеслава Леопольдовича, а именно – «истовость». Цеховая, профессиональная честность Сергея Владимировича могла показаться порою «скучной» и «ремесленной». Но это как раз неверно; с подобной «дотошностью» создавалось всякое великое искусство: и средневековые соборы, и наше северное деревянное зодчество, и гобелены, и кружева, и «Божественная комедия», и наши летописи, и наша Икона, и многое другое.
Как известно, этой точности учил и великий Густав Малер. И вот перед нами одна из загадок гениальности: задачи Малера и Яворского разные, но та же фантастичность; та же самосжигающая пламенность; та же абсолютнейшая неподкупность; то же мученическое, трагическое бытие… И ежедневная уравновешенная, якобы «прозаическая» честность мастерового, работающего «не за страх, а за совесть» и погибающего «in medias res» <в разгар дела>…
Далее – о постановке «Орестеи»: работать в то время в Московской Консерватории было легко и отрадно. Дирекция шла навстречу тому, что называется «широкими мероприятиями». Главенствовали два человека, совершенно различных и друг друга тем более многосторонне дополняющих, – Валентина Николаевна Шацкая и наш неповторимый Генрих Густавович Нейгауз; проректором был драгоценный наш, всеми любимый Абрам Борисович Дьяков13, убиенный в окружении в самом начале Отечественной войны. «Орестея» ставилась в «Кафедре камерного пения», возглавляемой замечательным артистом, профессором Анатолием Леонидовичем Доливо. Анатолий Леонидович давал мне полную свободу действий. И создалось общее дело, к которому я всегда стремилась, – «Общее дело» с большой буквы. Значительная доля студенчества и преподавателей участвовала во всей работе; в самом верхнем этаже, над классами, под крышей, выполняли по эскизам Фаворского «сценическое оформление» под руководством ученицы и секретаря Владимира Андреевича – Ольги Людовиковны Розенблатт14. В другом этаже Сергей Владимирович Протопопов ежедневно работал с хором; многие концертмейстеры15 – по расписанию и сверх него – учили партии с вокалистами, потом певцы занимались у своих профессоров по специальности и с режиссером М. Г. Геворкяном. – И потом я, Мария Вениаминовна, сводила «концы с концами» – проходила с ними со всеми ансамбли. Я-то ведь и играла всю оркестровую партию на фортепиано, ибо вся эта работа «числилась» за кафедрой камерного пения, да иначе и невозможно было: я не дерзала встать сама за дирижерский пульт, а оркестровое исполнение не было «запланировано». Но и отдать свое «детище» никому другому я также не считала возможным. А Болеслав Леопольдович систематически консультировал Сергея Владимировича, нередко приходил слушать и мои занятия с вокалистами, также «общие» репетиции солистов и хора; случались у нас порою жаркие споры и о темпах («без этого ведь нельзя!»), и о характеристиках действующих лиц; авторитет Болеслава Леопольдовича был непререкаем, но и я бывала порою несколько строптива, опираясь на свои былые университетские годы в Петрограде, на лекции великих учителей отделения классической филологии Фаддея Францевича Зелинского и Ивана Ивановича Толстого и неисчерпаемые сокровища Античного Отдела Эрмитажа. [И довелось мне, – вернее, посчастливилось – дважды посетить их с нашим погибшим величайшим современником, универсальным гениальным ученым, священником, богословом, мучеником – Павлом Александровичем Флоренским]16 – и тем не менее все споры наши были неизменно творчески плодотворны, и наличие в нашем общем деле Яворского нас умудряло, окрыляло и даже успокаивало!
Участие Болеслава Леопольдовича в создании постановки «Орестеи» Танеева выразилось также весьма ярко в прочитанной им лекции (для всего педагогического и студенческого состава МГК) о Танееве, его творчестве и своих встречах с замечательным композитором17. Народу было множество, впечатление громадное, писались записки, задавались вопросы, как всегда, вокруг Яворского «жизнь била ключом!»
Следует упомянуть также и о том, что некоторые знаменательные факты предшествовали работе по всеобщей подготовке МГК к «Орестее», прежде всего мои личные беседы вдвоем с Болеславом Леопольдовичем у него или у меня дома – и не только о Танееве, разумеется, но и о театре вообще, и об «условном театре!» Я отнюдь не умаляю его роли в общении со мной, силы его влияния на меня. Я могла, разумеется, противопоставить нечто и действительно стояла на иных философских позициях, но почти все его высказывания или советы так или иначе были всегда неожиданны, вдохновенны, порою импровизационны, спорны – тем лучше, ибо никогда Болеслав Леопольдович не мог изрекать «школьных», безликих, «потертых» quasi-истин, обветшалых и обывательских. Помимо всего прочего, нас с Яворским сближала ненависть к псевдо-художественному мещанству и снобизму, что, в сущности, одно и то же! – к тому, что в философии экзистенциализма зовется «man», т<о> е<сть> так называемое «общее мнение» – «говорят», «считают», как червь – уничтожающее дыхание живой личности; недаром народная мудрость выражается во вложенным Чеховым в уста маляра Редьки речении:
«Тля есть траву,
ржа – железо,
а лжа душу»18.
И недаром Борис Пастернак сказал:
«И должен ни единой долькой
Не отступиться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца».
(Борис Пастернак: «Когда разгуляется» –
Быть знаменитым некрасиво…»)19
В этих наших беседах, обдумывая выбор режиссера готовящейся постановки, мы оба остановились и согласились на великом художнике Всеволоде Эмильевиче Мейерхольде.
Да, мы, конечно, остановились на Мейерхольде. Господи! Эсхил и Мейерхольд! Танеев тут бы и растворился и претворился, а все по-настоящему прекрасное музыки Танеева осталось бы и преобразовалось! Можно сказать: «не хватало лишь Пикассо20 или, по меньшей мере – Марка Шагала21» («Когда бы ты шагал, как Марк Шагал…»22 есть такое «высказывание»!) (Но, конечно, «аполлиничность» Фаворского нас с Яворским «устраивала»!)
Однако, о горе! – Провидение судило иначе! К величайшему нашему прискорбию, Всеволод Эмильевич с нами работать уже не смог. Мейерхольд был уже повержен. Лев еще не умирал, но уже не один осел лягнул его подлым своим копытом; в прессе начинался громкий лай; однажды, прочтя накануне соответствующую пошлость в одной из центральных газет, я наутро встретила в лифте Консерватории некую преуспевающую знаменитость, продавшую «на всякий случай» душу свою за «благонамеренность» в сей статейке. Я тогда была знаменита, со мною «считались»; я едва ответила на поклон сего персонажа и он струхнул. «Чем я прогневал Вас, дорогая?» – «Как чем? Тем, что осмелились ругать Мейерхольда!» – Тут мы проехали на соответствующий этаж и каждый отправился на свои занятия. На следующий день получила я от знаменитости «покаянное письмо» на 3-х страницах, вернее – и не покаяние, а – «я не я и лошадь не моя!»… О, если бы всегда образованность и профессиональная оснащенность сочетались с элементарной порядочностью! Если бы вся так называемая «интеллигенция» помнила стихи Владимира Соловьева:
«Я в себе подобье Божье
Непрерывно оскорблял,
Лишь с общественною ложью
В блуд корыстный не вступал!»23
Да будет оно <четверостишие. – А. К.> назидательным для нас! – в известной мере, т<о> е<сть> незачем и вообще-то «оскорблять в себе подобие Божие!!..»
(Однако, в напечатанную <на машинке> сию статью, ныне мною переписываемую, краткое повестование сие не вошло, да и я уже давно установилась на точке зрения умалевания зла. О, это отнюдь не «осторожность!» Ведь в Псалме 22-м говорится: «Господь несет мя и ничтоже мя лишит, кого убоюся?!» Но молчание о зле угашает его, «рассеивает, как дым!» И даже Велимир Хлебников, Поэт, не успевший «к ногам Христа навек прильнуть» (Тютчев)24 в одном из прекраснейших своих творений «Море», сказал ветру:
«От тебя молитва щит!»25
А человек этот, тогда уже весьма пожилой, не побоялся взять грех на душу и угодливо куснул великого художника. Но сейчас – он уже давно умер – помолчим о нем… )
И опять же – «свой, в доску свой» – неподкупный Яворский всегда был таким и в памяти современников остался – человек и деятель, не только никого и ничего не предавший, но, – напротив, многократно и сам подвергавшийся злословию, клевете, предательству и остракизму.
Однако, прежде нежели снова обратить свои взоры к «Премьере» «Орестеи», добавлю, – с трепетом – несколько слов о великом художнике и мученике – Всеволоде Эмильевиче Мейерхольде.
Будучи давно знакома с <Мейерхольдом,> я, увы, недостаточно знала его театр. Каюсь и глубоко осуждаю это свое непростительное легкомыслие. (Но я тогда и вообще-то не изучала Театр как явление.) Он же сам, Мейерхольд, и Зинаида Николаевна Райх меня признавали, можно сказать, любили, посещали мои концерты и наши общие друзья, бывало, говорили: «Ну, Зинаида Николаевна подмела своим шлейфом Большой зал, концерт Марии Вениаминовны может начаться!» Присутствие Мейерхольдов на моих концертах было для меня неизменно честью и радостью. Не отвлекаясь более детально повествованием о наших встречах, помяну лишь о трех, особенно для меня драгоценных. Я жила до 1933 г. в Ленинграде и на концерты свои в Москву приезжала на несколько дней; однажды к Мейерхольдам пошли мы вместе с Михаилом Фабиановичем Гнесиным; конечно, я играла; рояль был прекрасен. Играла я Kreislerian’у Шумана, Wohltemperiertes Klavier, много из Hindemith’а и Бетховена; посредине игры Всеволод Эмильевич воскликнул: «Это невозможно, что здесь нет с нами Бориса Николаевича!» и был молниеносно командирован за Андреем Белым26, за город (куда, не помню!) писатель Зайцев27, секретарь Белого, и привез его, гениального, таинственного, загадочного! (Захватили и первую – ныне Покойную – супругу Гнесина, Надежду Товиевну28.) Я снова играла, далеко за полночь; а потом Андрей Белый читал свои стихи и вещал, именно вещал, о ритме, о Ритме!
Далее – в период уже сгустившихся над Мейерхольдом туч (а я уже тогда переселилась в Москву) состоялся однажды мой (так называемый «Recital») «сольный концерт», в Колонном Зале Дома Союзов; ни числа, ни программы не помню, да суть-то и не во мне; в антракте – в артистическую постучался Мейерхольд, был он почему-то один, без Зинаиды Николаевны; он ничего не сказал, кроме: «позвольте мне посидеть весь антракт у Вас!» Я ответила, что буду счастлива, и мы просидели эти 25 минут там вдвоем; никто больше входить не посмел; каждый из нас думал о своем; Всеволод Эмильевич не мог, очевидно, вынести вопросов дружественных и взглядов враждебных и ринулся к молчаливому, понимающему и непритязательному другу. Я же забыла о своем волнении и, проглатывая слезы сострадания и щемящую душевную тоску о нем, повторяла в своем воображении музыку второго отделения концерта; помню, что сидел он, облокотясь на некий стол и подперев львиную голову свою, можно сказать, главу античного героя, обеими руками… Эти молчаливые минуты я дерзаю причислить к сокровищам своей жизни… Далее…
Когда мы, участники спектакля «Орестеи», еще надеялись работать с Мейерхольдом и я по телефону уславливалась с ним, Всеволодом Эмильевичем, о встрече, – он, увы, назначил мне 1-ую половину дня Страстного, Великого Четверга. Так как надлежало поскорее начать и сценические репетиции, я посетовала, но согласилась. Конечно, я бы уж никак не согласилась на вечерние часы, на время «Двенадцати Евангелий». – И вот пришла к ним и уже в подъезде поразили меня, в этот день, Святой и Великий, умопомрачительные гастрономические благоухания… Позвонила, открыли, радушно приветствовали… «А что это у Вас?», – спросила с тревогой. – «Как что? Блины в Вашу честь!» – гласил ответ хлебосольных хозяев! – «То есть как, блины в Страстной Четверг?» – воскликнула я с ужасом; и тут они сказали, печальные и непререкаемые: «Мария Вениаминовна, отведав с нами, опальными, в Святой постный день блинов, – Вы будете ближе к Богу, нежели, если уйдете голодная, осудив нас и презрев наше угощение!» – Пришлось покориться лишь бы их не обидеть! – Увы, блины были умопомрачительно вкусные, но беседа не могла не <утрачена часть рукописи>.
Поскольку громадная, напряженная работа над «Орестеей», работа – кроме того и студенческая! – не могла и не должна была прекратиться из-за варварского ущемления Театра Мейерхольда, а затем и ареста его самого, великого художника нашей эпохи, мы, Консерватория, и я, руководитель всей постановки в целом – должны были, так сказать, «стиснув зубы» (кому дано было понять происходившее, о не всем, увы!..) искать другого режиссера. Мы обратились к Серафиме Германовне Бирман29. Мы, это – я и кто-нибудь из солистов-вокалистов, ибо, как я уже писала, у нас у всех было «общее дело»; разумеется, мы совещались с Болеславом Леопольдовичем и о «кандидатуре» Серафимы Германовны.
Однако она сказала нам (мне и предполагавшемуся исполнителю партии Аполлона баритону Петру Хрисанфовичу Деревянко30, увы, через 2 года скончавшемуся от туберкулеза, автору ненапечатанной оперы «Чапаев»), что-де «Орестея» в данный исторический момент несовременна, что надлежит изучать и ставить произведения на сельскохозяйственные, колхозные сюжеты. Я возразила превосходной артистке и режиссеру, что одно не исключает другого, и что, как сказали и Ленин, и Максим Горький, необходимо изучать так называемое «наследие»! Поговорили, поспорили и распрощались! Итак, и здесь – фиаско! А Петя наш, Деревянко, интеллигент крестьянского происхождения, был глубоко возмущен этой, так сказать, «элементаризацией» Бирман и уже на лестнице гневно воскликнул: «Она вся в капусте!!» (Петя – отец довольно известного теперь пианиста Виктора Деревянко, одного из ревностных провозвестников современной музыки).
Но, по счастью, вскоре мы нашли отличного режиссера-воспитателя и постановщика, Минаса Герасимовича Геворкяна, доцента Института имени Гнесиных и ГИТИСа (Театрального института), с которым и создался отличный контакт.
Теперь снова обратимся к премьере «Орестеи». Увы, премьера эта и оказалась одной из последних моих встреч с дорогим Болеславом Леопольдовичем. Следующие спектакли в 1939-м году, к великому сожалению, не состоялись из-за болезней или, вернее, капризов певцов; вокалист – хоть и студент – полагает, что без «отмен» он не «артист», не «солист»; малейшее голосовое недомогание приводит его «в страх и трепет» – «все ли удастся», а горделивое сознание своей значительности необычайно возвышает его в собственных глазах. Необходима была бы коренная перестройка человеческого облика вокалиста, но здесь неуместно толковать об этом. А так как партии солистов «Орестеи» изрядно трудны, то не удалось подготовить всех «дублеров». Потом наступила экзаменационная пора, и этим единственным торжественным, праздничным спектаклем – «Орестея» временно и окончилась.
Среди значимых высказываний следует упомянуть слова, сказанные мне глубоко-образованным покойным профессором-вокалистом Назарием Григорьевичем Райским, современником Танеева: «Вы, Мария Вениаминовна, теперь вот поставили Памятник Танееву!» Еще запомнились восторги Нины Львовны Дорлиак и Дмитрия Николаевича Журавлева, а всех, вверженных нами в пучину ужасов и затем вознесенных на Олимп, конечно, и не перечислить!
А далее, еще весной, а затем среди лета произошли два несчастья (две смерти) в близкой мне семье Салтыковых. Пути моей жизни изменились коренным образом.
С осени, когда возобновились в Консерватории занятия, снова предположено было возобновить «Орестею», ибо восприятие нашей постановки всеми консерваторскими силами и всеми гостями – публикой – можно было назвать весьма восторженным, и весть эта широко распространилась по Москве и далее. Кроме меня, основного «зачинщика» этой работы, все исполнители были налицо. А именно я-то и не считала возможным для себя дело сие продолжать. Наступила для меня и близких мне пора непреложного траура. Входить в подробности немыслимо. Я отказалась категорически, Болеслав Леопольдович пытался меня увещевать и уговаривать, он взывал ко мне: «Вы, Мария Вениаминовна, руководитель – артист, Вы должны быть выше горя». Но – тщетно. В дальнейшем до меня изредка доходили вести о том, что меня, дескать, «ужасно не хватает», но измениться ничего здесь не могло и не изменилось.
Внешняя, даже художественная жизнь как бы откатились от меня на недостижимое расстояние. А бытие кругом вообще становилось тревожнее и мрачнее; наступила Финская война. А потом и буря Великой Отечественной Войны с ее ужасами и героизмом всего народа. В это именно время, незадолго до 22-го июня, кончила у меня аспирантуру по специальному фортепьяно Шура Курис31; не могу сказать, что она была особенно родственный мне по духу человек, но она – отличная пианистка – весьма серьезно работала, слушала и записывала читаемые Болеславом Леопольдовичем замечательные лекции для аспирантов МГК и вообще стремилась к максимальному постижению искусства и нередко достигала отличных результатов. И вот после ее «дипломного» вечера (были там в программе и гениальные «Картинки с выставки» Мусоргского), мы с Болеславом Леопольдовичем пешком шли некоторую часть пути по утихающей уже Москве и как-то мирно и отрешенно обсуждали Шурину игру. И на прощанье Болеслав Леопольдович мне сказал: «Благодарю Вас за Ваш масштаб!»…
Возможно, это и была наша последняя встреча и беседа… Через несколько дней и наступило уже 22-ое июня. Вскоре – довольно быстро эвакуировалась в Саратов Московская Консерватория, с нею и Яворский и Протопопов. А я осталась и, отправив (пока) от бомбежек Елену Николаевну Салтыкову с друзьями в пригород «Пески», сама поступила на курсы военно-медицинских сестер. Потом мне с Еленой Николаевной предлагали эвакуироваться с «золотым фондом искусства», к коему тогда и я была причислена, – на Северный Кавказ. Мы пришли в вестибюль МГК на сборный пункт, но нам было не по себе, мы были единомысленны и сказали: «если понадобится, будем рыть окопы под Москвой и примем с народом смерть или победу».
Вскоре, как известно, множество патриотов всех профессий и возрастов ушло в ополчение. Среди них у каждого имелось много друзей или родных: Никита Фаворский32 (старший сын Владимира Андреевича), брат Елены Николаевны Салтыковой художник Николай Николаевич Куракин, замечательный архитектор, работавший и с Ле Корбюзье33, Вячеслав Николаевич Владимиров34, консерваторская молодежь во главе с Михаилом Константиновичем Мерцединым и всеобщим любимцем Абрашей Дьяковым, среди них Лева Любецкий, Шурик Мипоз, Вадим Гусаков35, ученики Болеслава Леопольдовича Володя Поль, Георгий Бучацкий36, неисчислимые другие – лучшие из лучших.
Незадолго до их гибели была возможность послать им посылки; я тоже прибежала на соответствующий пункт в Консерваторию и послала посылку Леве Любецкому, недавно кончившему у меня, и он прислал мне каким-то образом ответное письмо, где было сказано, что он еще пока ничем моей посылки «не заслужил, ибо не совершил никакого подвига». Вот как в то великое время вырастали нравственно, до истинного героизма, обыкновенные милые люди. И все они погибли за Родину. У Левы в Москве оставалась молодая жена, красавица Лида Лещинская37, с малюткой Таточкой, училась она ранее у Александра Борисовича Гольденвейзера38; Ал<ександр> Бор<исович> устроил ее тонмейстером на Радио; Лида многосторонне одарена и быстро освоила трудное это мастерство; она долго вдовела, потом вышла замуж за отличного человека и композитора, автора оперы «Тропою грома», Михаила Яковлевича Магиденко39, прекрасно воспитавшего Таточку, она теперь журналистка и знаменитая чемпионка по фехтованию.
Не говори, читатель, что это не относится к Яворскому. Относится, относится, как не только жизнь тех людей, среди и для которых и работал Болеслав Леопольдович; он, Яворский всегда был живым примером правды, доблести, чести; и именно эти семена самозабвенной жертвенности и взошли во многих душах и биографиях, с ним, с Яворским, – соприкоснувшихся. Но, увы, были и другие, убегавшие тогда, как говорится, «как крысы с тонущего корабля». Корабль Руси, разумеется, не потонул и не потонет никогда! Но, как известно, 16-го октября 1941 года в день массового бегства можно было наблюдать неприглядные зрелища. В частности, именно Назарий Григорьевич Райский 16-го октября, случайно подошел к одной легковой машине, в которую садился некий известный «главк», собираясь покинуть свой пост и свои обязанности. «Скатертью дорога!» – пожелал ему Райский. Другой случай: 12 октября 41-го года я играла 3 концерта с оркестром в Зале Чайковского. Оркестр был Всесоюзного Радио; через несколько дней он подлежал эвакуации; играли мы под управлением дирижера Сергея Петровича Горчакова; играли мы Моцарта Концерт c-moll, Бетховена Es-dur и I-й Чайковского. Зал был полон. Время было суровое, страшное и великое. Немцы уже приблизились к Москве, к знаменитому Крюкову. Фашистами уже был взят Орел. Концерт значился «в Фонд обороны», оркестр играл «в свою норму», я от гонорара отказалась; сбор был велик; через несколько дней я пришла в Филармонию и поинтересовалась – «собрала ли я хоть на одно крыло самолета»… Но никаких денег, хранящихся в соответсвующей инстанции, никаких следов получения денег за билеты, никаких документов о передаче сбора в военные Фонды или органы – решительно ничего не оказалось и оставшиеся сотрудники ничего не знали… Кто положил свою грешную лапу на наше честнòе деяние?..
А Болеслав Леопольдович, в трудных условиях эвакуации в Саратове, начал там вести 2 семинара – по Иоганну Себастьяну Баху и по исполнительским стилям. – Однажды, в Москве, еще осенью 41-го года я встретила временного директора МГК тогда Г. А. Столярова40 и с тревогой спрашивала его о Яворском. «Уверяю Вас, Мария Вениаминовна, он устроен неплохо, мы о нем заботимся!» Это была последняя весть; вскоре, именно, как громом, поразило всех нас сообщение о его кончине.
Каждая биография человека имеет свой смысл, свою поучительность, свой неповторимый голос в жизни и смерти. Внезапная кончина Болеслава Леопольдовича – в эвакуации Московской консерватории в Саратове – за письменным столом безмерно печальна, трагична и закономерна. Было ему только 65 лет. Громадный интеллект его был в полном расцвете… Это была кончина подвижника, до последнего дыхания верного делу своей жизни. Назовем это служение музыкальным просветительством. Сблизим Болеслава Леопольдовича – как личность и деятеля с прежними великими просветителями Руси: Стефаном Пермским, Епифанием Премудрым, Св. митрополитом Димитрием Ростовским41, кстати – тоже киевлянином беднейшего звания и грандиозной латинской культуры, переписывавшимся с однофамильцем Болеслава Леопольдовича, Стефаном Яворским42, своим лучшим другом.
Я долго-долго была, что называется, «убита». Во весь рост встал передо мной его необычайный, неповторимый, искрящийся гениальностью, юмором, доброжелательством облик. Да, Болеслав Леопольдович неповторим.
Скорбь о невознаградимой утрате лишь отчасти разрешалась нашими ежегодными «Вечерами Памяти» его в милом, дружественном «Доме-музее» А. Н. Скрябина; каждый из нас вносил свою лепту музицирования или воспоминаний, или того или иного доклада в эти вечера, иногда весьма насыщенные и многолюдные: «мы» – это Марья Александровна Скрябина-Татаринова (в то время – директор Музея), затем Татьяна Григорьевна Шаборкина, верная и преданная ученица Болеслава Леопольдовича и бессменный директор Музея по сей день, супруги Горощенко – певица Олимпиада Ивановна и профессор Военно-Воздушной Академии им<ени> Жуковского – генерал Борис Тимофеевич43, самые близкие друзья, возвратившиеся в дальнейшем из Саратова в Москву – Сергей Владимирович Протопопов и Исаак Соломонович Рабинович44, далее – Ксения Георгиевна Держинская, Фаина Сергеевна Петрова, Людмила Аркадьевна Васнецова45 (его ученица по камерному пению), профессор МГК, психолог, одно время «ученый секретарь» МГК – Иван Иванович Любимов, бывшая аспирантка Болеслава Леопольдовича, доктор музыкознания Валентина Джозефовна Конен46, верные и преданные ученики Яворского Лия Абрамовна Авербух и Надежда Марковна Гольденберг47, просвещенные профессоры Лев Абрамович Мазель и Виктор Абрамович Цуккерман, Михаил Самойлович Пекелис, Григорий Михайлович Коган, Игорь Александрович Сац48, я, Мария Вениамновна, и со мною множество моих студентов МГК и Института имени Гнесиных – вокалистов, пианистов и оркестровых музыкантов, среди них Покойная Анджелика Бабакевхаян-Осипова и Владимир Григорьевич Апресов49, многие друзья Владимира Владимировича Софроницкого, ибо – как общеизвестно, Покойный замечательный артист кровно связан с Музеем Скрябина, ученики (композиторы) Сергея Владимировича Протопопова, многие начинающие свою деятельность пианисты и скрипачи, друг Яворского виолончелист Леонид Адамов со своей супругой певицей Надеждой Чубенко50. – Иногда бывали и редкие гости: Михаил Фабианович Гнесин, даже Михаил Михайлович Бахтин, Борис Викторович Шергин51, сестры Протопопова, в особенности, почти неизменно присутствовала (чудесная душа!) Нина Владимировна Ляпидевская52, художник Виктор Николаевич Вакидин53, Елена Николаевна Салтыкова, Нина Владимировна Лызлова54 – тетя и друг замечательного искусствоведа Георгия Карловича Вагнера55 (сам он эти годы был одно время снова в ссылке в Красноярском крае…)
Нередко – вечера эти были яркими и поистине значительными и достойными Памяти Болеслава Леопольдовича. Главным качеством была свобода каждого участника в смысле выступления; а пристрастия были различные; можно сказать: «от Баха до Мессиена56»; я же не всегда была согласна с некоей «традиционностью» и на предварительных совещаниях наших, бывало, говорила: «Мы должны, вернее, – нам следует представить себе, как бы думал и действовал Болеслав Леопольдович теперь, будь он жив. Ведь он всегда глядел вперед!! Очень вероятно, что – живи бы он в 50-ые и 60-ые годы нашего столетия, среди нас, он бы согласился с тем, что романсы Танеева почти полностью устарели, что необходимо участвовать в настоящем «возрождении» Стравинского в России, что Хиндемит57 – существеннее для современного человека, нежели Лист, что необходимо на наших вечерах читать современных поэтов и так далее…» Но не всегда мне удавалось убедить милых, добрых, добросовестных и трудолюбивых участников обсуждений этих и вечеров в правоте современного искусства. Это все так и бывает всегда и везде на путях нового искусства и живого мышления… И тем не менее, Вечера Памяти Яворского в Музее А. Н. Скрябина неповторимы и неоспоримы. Дух бескорыстия, благородства и любви неизменно знаменовал их. – Я – увы, забыла упомянуть еше одного великолепного человека, работающего в Музее, Ирину Ивановну Софроницкую, супругу сына Владимира Владимировича, Александра Владимировича, математика.
Теперь обратимся к началу нашего знакомства с Болеславом Леопольдовичем: то был 29-й год. Я была молодым профессором Ленинградской Консерватории. Среди учебного года прибыл Яворский и в переполненном Малом зале (вместимость его свыше шестисот человек) прочел блистательную лекцию58. Увы, не могу найти своих записей о ней – ведь нельзя забывать, сколько у всех погибло всего в блокаду Ленинграда, в частности, рукописей, а о людях уж лучше здесь промолчим! – В лекции сей меня особенно поразили его синтезы, сближение музыки и изобразительных искусств. В бурности речи, в тончайшем разнообразии интонаций, в самом очаровании тембра голоса, в сверкании падающих драгоценных кристаллов необозримой эрудиции, подобно метеорам осеннего неба, все было неповторимо индивидуально, неотразимо очаровательно и непререкаемо поучительно. Да, и здесь тоже был некий «штрих античности», разнообразия греческих философских школ или даже добродетельное риторство Цицерона! О, Яворский, Яворский! Вы тогда всех покорили своим интеллектуальным гением, даже типически польским, элегантным. Полагаю, что частично польское происхождение в Вас и невычитаемо. Изысканность, изящество, утонченность. Недаром Вы больше всех композиторов все-таки любили Шопена! Как Вы его боготворили, как понимали! Вы неизменно говорили: «Шопен – это Евангелие пианистов». Не являлся ли именно Шопен, а не Бах Вашей «доминантой»? (по Ухтомскому)59…
В дальнейшем, когда я переселилась в Москву, и началась наша с Болеславом Леопольдовичем теплая, насыщенная дружба (которой способствовали не только глубокие внутренние факторы, но даже и внешние); мне посчастливилось поселиться в 1933 году «на задворках» Бахрушинского театрального музея, в полуподвале (впоследствии разбомбленном), совсем близко от Строченовского переулка, где жили Яворский и Протопопов. Расстояние пешим ходом – минут 8–10.
И Болеслав Леопольдович, и Сергей Владимирович – всегда были они оба исключительно скромны, к ним богатство «как бы не могло пристать»… И мы с Болеславом Леопольдовичем даже иной раз соревновались и, смеясь, спорили: чье пальто более порыжело от долгоношения! Однако были они оба очень гостеприимны и хлебосольны, знали толк в «нарядной» пище, но чаще ели котлеты – сами таковые жарили – или ветчину, отрезая и выбрасывая сало. Болеслав Леопольдович перекидывал через плечо посудное полотенце и, уходя в кухню и возвращаясь из нее, продолжал развивать то или иное художественное положение, рассуждение, повествование. Все эти встречи и беседы были истинным «пиром дружбы!». Беседовали мы теоретически и о любви и дружбе. И однажды Болеслав Леопольдович изрек: «Основа настоящих человеческих отношений – это доверие. Оно наличествует между нами, Мария Вениаминовна, мы никогда, никогда не будем враждовать». Так оно и было. Телефона у Яворского не было; мы являлись друг к другу иногда «невзначай», встречи неизменно были отрадными, бурными и даже веселыми. У них и на двери-то был необычный звонок – где только они его раздобыли! – он пел, как замок в стародавнем купеческом сундуке, до сих пор этот праздничный звон стоит у меня в ушах! Местом его службы в те годы являлась редакция учебных пособий для различных инструментов в музыкальном издательстве (Музгизе), и к этому объекту Болеслав Леопольдович относился, как и ко всем своим работам, – ответственно, торжественно и безупречно.
И вот из-за этой диспропорции человека, ученого, художника исторического масштаба и его скромных обязанностей у нас, его друзей, тогда и возникло желание и решение ввести Болеслава Леопольдовича в число профессоров Консерватории. Путем долгих и обдуманных переговоров и действий мы и добились полного успеха. Яворский въехал в профессуру МГК «на белом коне». Мы – это Генрих Густавович Нейгауз, еще, конечно, до своего директорства, Григорий Михайлович Коган, Исаак Соломонович Рабинович, Виктор Абрамович Цуккерман, Михаил Самойлович Пекелис48 и я, Мария Вениаминовна; я была всех упорнее и – в данном вопросе – всех «экспрессивнее» и порою дорогих своих коллег позволяла себе расставлять, как шахматные фигуры: кому, когда, как и где что сказать, в каком тоне, стиле, в какой композиции и атмосфере. Но я и отвечала больше других за весь замысел, ибо – и не будучи фактически ученицей Яворского – чаще с ним виделась и ближе могла наблюдать трудности существования его и Сергея Владимировича, с одной стороны, с другой же – его ослепительный масштаб, к которому все мои «соратники»-москвичи как бы уже пригляделись. А для меня он еще был умопомрачительно нов и перспективен! И мы победили «на все сто!», выражаясь демократично. Болеслав Леопольдович предложил дирекции читать аспирантам содержательнейший курс «Исполнительские стили», а Сергей Владимирович получил хоровые занятия на факультете музыкального воспитания – так называемом «Музвосе»60.
Добавлю ряд фактов, представляющихся мне особенно яркими и характерными для образа этой удивительной личности.
Встреч, бесед, музицирований мне посчастливилось иметь с Болеславом Леопольдовичем немало. Началось наше оживленное общение, можно сказать, весьма драматически: осенью 1933 года я впервые сыграла Второй концерт Прокофьева с одним из московских симфонических оркестров под управлением зарубежного дирижера Горенштейна, забавно звавшегося «Яша», каковое уменьшительное имя было напечатано даже на афише. Это было тогда первое исполнение после авторского61.
Уже будучи по вышеупомянутому приезду Яворского в Ленинград с ним немного знакома, я направилась в Строченовский переулок и попросила Болеслава Леопольдовича меня послушать по принципу «век живи – век учись!» Ну, он был рад: Мария Вениаминовна пришла сама, пришла, так сказать, «на поклон!»… Я сыграла концерт, как умела, работа была готова! И, – о Боже! – как он меня порицал, даже несколько иронизируя, – все не так и не эдак! Он сам мне ничего не сыграл из этого замечательного сочинения, буря слов была достаточно красноречива! Я прощалась с мэтром в темной передней поверженная и, вероятно, плакала, но все же, конечно, не совсем «убитая», нечто разумное во мне тайно хранило меня от уныния. Болеслав Леопольдович предложил мне явиться к нему через несколько дней, я и пришла и снова сыграла этот труднейший (для любого оснащенного пианиста), изрядно сложный, великолепный, громадного масштаба концерт. Полагаю, что сыграла совсем так же или почти так же, как и в предыдущий свой приход. И что же? Была осыпана похвалами, одобрениями, серьезными и милыми словами. «Как это понять?» – спросила я Болеслава Леопольдовича. – «А я Вас испытывал, – попросту ответил мэтр с хитрющей ухмылкой, – вот, значит, Вы человек сильный и художник убежденный!» Я была в восторге, мы смеялись, были веселы и довольны, пили чай с принесенными мною сладостями из его дивных «музейных» чашечек. Впоследствии мы иногда вспоминали этот своеобразный «педагогический» прием. – Как известно, я в последующие годы неоднократно играла этот концерт, один из наиболее любимых мною; особенно дорогим воспоминанием является наше совместное исполнение с автором – Сергеем Сергеевичем Прокофьевым – за дирижерским пультом, тоже в Большом зале консерватории в очередную декаду советской музыки62. Исполнение сие было полноценным, торжественным и праздничным. Мы бисировали скерцо, и не только: я сыграла еще «Монтекки и Капулетти» из «Ромео и Джульетты». Разумеется, Болеслав Леопольдович присутствовал на концерте и был премного доволен, я уже была «своя», он за меня радовался и персонально, человечески, не только творчески, да это ведь и неразделимо! В кругу его ближайших друзей я уже была «наша Мария Вениаминовна!». – Было изрядное количество хвалебной прессы… Я радовалась и тому, что это признание моей удачи было как бы вписано в орбиту исключительного, вдохновенного мыслителя.
Однажды я также сыграла Яворскому у него дома одну из своих концертных программ; всех произведений, в ней исполненных, и не упомню, но отчетливо знаю: в программе этой имелись Вариации Брамса B-dur на тему Генделя и Третья соната Скрябина fis-moll. Были замечательные краткие анализы и советы по поводу исполнения. Возможно, самое восхитительное толкование относилось и к 6-й вариации – b-moll, октавные ходы legato уподоблялись скользящим теням, как бы двум силуэтам в отражениях… Высказывания о Скрябине были напоены поклонением гению этого композитора; но Скрябин – не моя планета, однако в Сонате fis-moll № 3 меня пленяет и восхищает как бы гимн природе – то нежное, хрупкое, благоуханное цветение, то могучие, стихийные напевы и хоры гроз и бурь. Что же касается незабвенного семинара «Исполнительские стили», который Болеслав Леопольдович вел для аспирантов МГК, то он велел, именно велел мне с ним вместе таковой открыть. Так оно и было. Мы с ним выбрали следующие произведения: «Lacrimosa» из «Реквиема» Моцарта в транскрипции Кирилла Салтыкова, Вариации Листа на тему Баха «Слезы, вздохи, трепет, горе», из «Ромео и Джульетты» Сергея Прокофьева «Ромео и Джульетта перед разлукой», а что еще, к сожалению, не припомню. Комментарии Яворского были на предельной высоте синтеза широты сопоставлений и ассоциаций с яркостью экспрессии и глубоким и точным анализом фактуры. Речь его была вдохновенна и предельно насыщена познавательно. Все сидели как завороженные. Присутствовали многие студенты и педагоги, кроме аспирантов. Кажется, и я играла неплохо.
И принесла «некую жертву»: день открытия был мне крайне неудобен – мне надлежало уехать или улететь в другой город (какой не помню) играть, я обещала, но Яворский сказал мне: «Именно Вы и никто другой должен этот семинар со мной открыть!» Я подчинилась, отказавшись от прежде данного обещания, и не жалею о своем послушании Яворскому.
Я уже сообщила ранее, что Яворский поклонялся Шопену. Немного остановимся на различии наших пристрастий. Болеслав Леопольдович, бывало, неоднократно говорил: «Мы с Марией Вениаминовной разделили мир пополам! Мы оба прочно стоим на Бахе, а потом расходимся в разные стороны: я – к Листу и Шопену, она – к Моцарту и Бетховену». И он даже сопровождал эти слова бурными, экспрессивными жестами, так сказать, иллюстрируя наши «музыкально-исторические позиции и разногласия!».
О других композиторах мы тоже толковали много, оживленно, активно.
Скрябина не трогали; я прекрасно знала, что Болеслав Леопольдович ему поклонялся, издали уважая это его благоговение. А у меня со Скрябиным и всем его миром, начиная с философической концепции и системы сочинений позднего периода, глубочайшее и убежденное расхождение. Но к чему догматизм? Искусство было, есть и будет – и все-таки скажем: должно быть – разное, разное, разное! На эту тему имеется гениальная картина Питера Брейгеля-старшего «Художник и знаток»! Лучше не скажешь!
Кроме того, существуют, по счастью, различные душевные миры, сродство, оттолкновения, да и разные возрасты человека и общества с их смыслами.
О Шуберте, Брамсе, Берлиозе, Хиндемите, Стравинском, Шёнберге, Берге, Веберне63, Бартоке64 тоже порою беседовали, но мало. Я сочла бы недостаточность диалогов обо всех этих творцах большим нашим обоюдным ущербом, если бы не наличие наших соотечественников и современников – Сергея Сергеевича Прокофьева и Дмитрия Дмитревича Шостаковича, чье гениальное творчество и конкретное бытие их здесь, на родине, вблизи нас, – сложности, триумфы и коллизии – не переживалось бы и не осмыслялось нами обоими с еще более волнующей актуальной экспрессией.
С Бетховеном – положение особое: мне тогда казалось, что я кое-что в нем смыслю; разумеется, я ошибалась и философской концепцией понимания Бетховена не обладала, но Яворский со мной именно о нем и не начинал беседы сам; лишь однажды он между прочим произнес: «Сонаты Бетховена все пианисты несчетное число раз сыграли, теперь следует играть на фортепиано симфонии!» Исаак Соломонович Рабинович действительно и сыграл в своем концерте в Киеве Пятую симфонию Бетховена, но я тогда жила в Ленинграде, о концерте этом ничего не знала и не примчалась слушать это редкое исполнение65.
После вышеприведенных столь поучительных для меня слов мыслителя я взялась за самую мною любимую симфонию Бетховена – Седьмую – и выучила ее (в переложении Листа, как вероятно, и Пятую играл Исаак Соломонович!). Однако в концерте сыграть Седьмую симфонию мне не довелось.
Думаю теперь, что не ставить темой бесед наших квартеты «позднего Бетховена» имело в ту пору причиной мое легкомыслие или чрезмерное поклонение архитектуре.
А кроме того, беседы наши развертывались и вокруг изобразительных искусств, в особенности архитектуры, которую я тогда посильно изучала. А также и вокруг литературы и людских судеб.
Делился со мною Болеслав Леопольдович и своим богатым опытом работы с вокалистами; много поведал он мне весьма поучительного. Я тоже немало занималась вокальной литературой, в особенности кантатами Баха, Шубертом, русским романсом. Не вдаваясь в сообщение о подробностях былых моих концертов со знаменитыми и незнаменитыми певцами и певицами, а также со студентами МГК, Института имени Гнесиных и других «Вузов», здесь я сообщу лишь о некоторых «знаменательных» наших диалогах: как трудно создавать полноценное исполнение в случае явной неадекватности музыки и текста! Например – умопомрачительная высота Пушкина в «Пророке», «Анчаре», «Воспоминании» и слабая (надлежит говорить правду!) музыка Римского-Корсакова или Метнера!..
И здесь во всеуслышание скажу, что музыка Дмитрия Шостаковича на слова Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных»66 являет собою поразительный образец полнейшего духовного равенства, алмазный сплав слова и звука.
А вот о чем мы говорили меньше всего, так это о «пианизме», или о той субстанции, том ремесле, творчестве («зовите это как хотите!»), о той проблеме, которая так называется!
Грешный я человек, эти проблемы вне меня, или я вне их.
Но мой всеведущий друг, по неповторимой своей оригинальности и широте, и в этой сфере владел многими, многими сокровищами! Я слушала с восторгом и про суставы, локти, октавы, аппликатуру, педализацию, артикуляцию, позиции и прочее – ибо «кто говорил и как говорил!»
Остается изумляться, вопрошать и негодовать: – каким образом, кто виноват, почему, почему, почему отсутствует многогранное, неповторимое имя Болеслава Леопольдовича Яворского в словаре Римана67 и в других западных словарях современной музыки?
Я могла бы еще много, чрезвычайно много добавить к этим фрагментам воспоминаний. В этом очерке, однако, я попыталась дать некоторые основные светлые черты Болеслава Леопольдовича Яворского.
Истинная поэзия неизменно дает ключ к постижению человека и мира.
«Есть в опыте больших поэтов
Черты естественности той,
Что невозможно, их изведав,
Не кончить полной немотой».
(Борис Пастернак: «Волны»)
Болеслав Леопольдович всем своим обликом и содержанием был подобен утру. «Могучий день пришел. Деревья встали прямо», как сказал Николай Заболоцкий.
Итак, Болеслав Леопольдович был светел и прям.
Еще два слова о его памяти.
Мы его любили и любим по сей день. Эта наша любовь и есть одно из главных слагаемых памяти, Вечной Памяти, которая знаменует основу всякой культуры. И вот мы и наши различные воззрения, вкусы, виды деятельности не имеют в данном контексте никакого значения. Мы все считали его крупнее себя, мы все навечно были ему благодарны. Вот – 26 лет звучат и будут звучать десятилетия, а, быть может, и столетия, – именно «Вариации» на тему сказанного Яворским в тот день античного эпиграфа. Это и есть неоспоримая феноменология гениальной личности в истории. Скажем с Вячеславом Ивановым:
«О темный рост поколений,
О тайный сев судьбин!»68
<1969>
Публикация М.В. Юдиной. Расширенная публикация и примечания А.М. Кузнецова.
НИОР РГБ, Ф. 527, карт. 5, ед. хр. 1. Полная редакция воспоминаний о Б. Л. Яворском, опубликованных в изд.: Б. Яворский. Статьи, воспоминания, переписка. Том I. / Ред.-составитель И. С. Рабинович. Общая редакция Д. Д. Шостаковича. 2-е издание. М.: «Советский композитор», 1972. (Далее – Яворский I). Восстановлены все редакционные сокращения, кроме завершения вставного фрагмента воспоминаний о В. Э. Мейерхольде, который, по-видимому, утрачен (это обстоятельство отмечено в соответствующем месте текста).
Воспоминания о Б. Л. Яворском М. В. Юдина писала с перерывами с 1965 по 1969 год (начало года). Вступление написано летом 1970 г. Воспоминания были заказаны Юдиной составителем первого тома трудов Яворского, но не для первого издания, а для второго. Первое вышло в 1964 г., М. В. Юдина не была приглашена в него как автор воспоминаний, чем была обижена, хотя и признавала частично свою вину, что она и объясняет во вступлении. После настойчивых бесед с И. С. Рабиновичем, весьма благоволившим к ней, издательство заказало М. В. Юдиной именно воспоминания, заключило с ней договор. Вышли они уже после ее смерти.
Опубликовано: Указ изд. С. 201–213; ЛБЛ. С. 187–196; Вы спасетесь. С. 118–137.
1 Алексей Владмирович Кашперов (1902–1970) – пианист, музыковед, ученик Б. Л. Яворского, автор работ о А. Н. Скрябине, издатель его писем (1965, переиздание 2003 в изд. «Музыка»). А .В. Кашперов умер в Москве 26 июня 1970 г., М. В. Юдина отмечает этот факт.
2 имменсный – огромный.
3 Леонид Федорович Ильичев (1906–1990) – философ-марксист, работал на ответственных постах в советской печати, был зав. отделом пропаганды и агитации, затем секретарем ЦК КПСС. Лауреат Ленинской премии. «Ильичевщина» – всплеск борьбы с инакомыслием в литературе и искусстве, подогреваемой выступлениями Ильичева в печати и на идеологических совещаниях в конце 1950–начале 1960-х гг.
4 Арнольд Шёнберг (1874–1951) – австрийский композитор, теоретик, создатель двенадцатитоновой системы композиции. У М. В. Юдиной было двойственное отношение к Шёнбергу и его музыке: с одной стороны, она признавала его открытия в области музыкальной техники, с другой, ее не устраивала непросветленность его музыки, вызванная внутренним отдалением от христианства. Не могла мириться Юдина и с демонстративным выходом Шёнберга из лона христианской церкви. Вместе с тем и в последние годы жизни она пыталась организовать премьеры запрещенных сочинений Шёнберга, в частности, «Оды к Наполеону» в конце 1962 г., сначала разрешенной, но все же закрытой отделом культуры ленинградского горкома в разгар репетиций. Фортепианные пьесы Шёнберга она с успехом играла в 1920-е годы.
5 Речь идет о рассказе А. И. Солженицына «Пасхальный крестный ход» (1966). В архиве М. В. Юдиной хранится машинописный экземпляр этого рассказа с дарственной надписью автора: «Марии Вениаминовне Юдиной. В ту заутреню Вы, кажется, были именно там, внутри. А. Солженицын» (НИОР РГБ, Ф. 527, карт. 26, ед. хр. 11, л. 1). Дата отсутствует, но в конце рассказа стоит машинописная дата: «10 апреля 1966 г. 1-й день Пасхи». Этот рассказ Солженицына, как и другой – «Правая кисть», не имеющий дарственной надписи, поступил в архив от М. В. Юдиной в 1968 г.
6 Машинописный экземпляр (не 1-й экземпляр) труда Б. Л. Яворского «Творческое мышление русских композиторов (от Глинки до Скрябина)» (название данной рукописи) хранится в архиве М. В. Юдиной (там же, карт. 27, ед. хр. 1). Помет не имеет. Поступил в архив в 1973 г. Опубликован в 1987 г. во 2-м томе трудов Б.Л. Яворского.
7 Притч. 12, 10.
8 Акафист Божьей Матери.
9 Томас Манн (1875–1955) – немецкий писатель, предмет бичующей критики со стороны Марии Вениаминовны в виду отсутствия в его творчестве четких нравственно-религиозных постулатов и его определенной приверженности фрейдизму. Напр., в письме к Б. В. Залескому 14 августа 1959 г. она пишет: «Я прочла за это время роман Томаса Манна «Doctor Faustus» – и укрепилась в своем резко-отрицательном отношении к этому автору. Он очень образован, в частности, – в музыке, но за его философствованиями стоят одни шаткие сомнения и омерзительная манера всегда найти в жизни не серьезное зло, а именно “мелкого беса” – и, таким образом, он ученик, получается, не Достоевского, каковым “числится”, а Сологуба, Золя – и вообще – дрянноватый автор. Подумайте, и он – властитель некоторых интеллигентских умов, например, Нейгауза и его круга! Как люди нетребовательны и близоруки…» (Архив Б. В. Залеского). Та же мысль варьируется в других письмах М. В. Юдиной, в ее лекциях «Романтизм. Истоки и параллели».
10 Имеется в виду та глава романа Т. Манна «Доктор Фаустус», посвященная мимикрии в растительном и животном мире, в которой говорится и о бабочках.
11 Эти суждения М. В. Юдиной дополняют размышления самого Яворского о музыке С. И. Танеева, напр.: «Русская музыкальная литература в произведениях Танеева обладает таким же полифонным, то есть многообразным, одновременно-последовательным запечатлением массовости – массовой страстности, массового ощущения трагического, – которое после Баха. за исключением листовской полифонии, совершенно отсутствует в западноевропейской музыкальной литературе как романтической, так и психологической эпох. Танеев в этой области художественно равнозначен Достоевскому, Льву Толстому, художнику Сурикову; как в свое время Чайковский, он еще ждет своего Никиша, который в исполнительстве въявь раскроет это сложное богатство танеевского творчества». (Яворский II, с. 64).
12 Факультет носил название Музыкально-педагогический.
13 Абрам Борисович Дьякóв (1904–1942) – пианист, ученик К. А. Киппа и К. Н. Игумнова, педагог, профессор МГК, вел класс камерного ансамбля в 1934 – 1941 гг., в 1937 – 1940 гг. был зам. директора по учебной части. В начале войны вступил в ополчение, погиб в окружении.
14 Ольга Людовиковна Розенблатт (1909–1982).
15 В этом месте в рукописи рукой М. М. Юдиной в скобках написано: «вписать имена». Концертмейстером был ее ученик Владимир Юрьевич Тиличеев (1908–1969) – пианист, педагог, доцент Института им. Гнесиных.
16 Квадратные скобки М. В. Юдиной.
17 Лекция Б. Л. Яворского о Танееве для исполнителей «Орестеи» была прочитана 15 декабря 1938 г. (в МВЮ, с. 238, ошибочно указана дата 26 декабря – в этот день Яворский прочитал свои воспоминания о Танееве на заседании совета по научной работе МГК (см.: Рабинович Б. И. Б. Л. Яворский и С. И. Танеев // Яворский II. С. 239).
18 См. повесть А. П. Чехова «Моя жизнь» (1896).
19 Цитата из стихотворения Б. Л. Пастернака «Быть знаменитым некрасиво…» из книги «Когда разгуляется» (1956–1959).
20 Пабло Пикассо (1881–1973) – испанский художник, очень почитаемый М. В. Юдиной. Ей принадлежит перевод книги французского искусствоведа К. Зервоса «Пабло Пикассо» (рукопись незавершенного перевода хранится в архиве М. В. Юдиной в НИОР РГБ).
21 Марк Захарович Шагал (1889–1985) – еврейский художник, выходец из Белоруссии, основную часть жизни прожил во Франции. М. В. Юдина, как правило, восхищалась им, но иногда делала оговорку, обнаруживая в нем близость к нелюбимым ею импрессионистам. Безоговорочно принимала его иллюстрации к Библии. С Шагалом ей не довелось встретиться.
22 Поэтический каламбур В. В. Маяковского; кажется, единственная цитата из этого поэта среди того, что вышло из под пера М. В. Юдиной, причем автора она не называет.
23 Цитата из стихотворения В. С. Соловьева <«Н. Я. Гроту»> (1893). У Соловьева: «В блуд корыстный не впадал».
24 Строка из стихотворения Тютчева «О, вещая душа моя!» (1855).
25 Строка из стихотворения Хлебникова «Море» (1920–1921). Знак восклицания у Хлебникова отсутствует.
26 Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев) (1880–1934) – писатель, литературовед, теоретик стиха, один из основоположников символизма.
27 Петр Никанорович Зайцев (1889–1970) – поэт, драматург, мемуарист, помощник Андрея Белого. Домашний концерт, о котором вспоминает М. В. Юдина, состоялся у Мейерхольдов 13 апреля 1929 г.
28 Надежда Товиевна Гнесина (урожд. Марголина) (1881–1934) – первая жена М. Ф. Гнесина.
29 Серафима Германовна Бирман (1890–1976) – драматическая актриса, режиссер.
30 Петр Хрисанфович Деревянко (1901–1942) – певец и композитор, учился в МГК в аспирантуре у М. В. Юдиной. Участник премьеры «Орестеи» Танеева в Московской консерватории. Отец пианиста, ученика М.В.Юдиной и Г.Г.Нейгауза Виктора Петровича Деревянко.
31 Александра Марковна Курис (1912–1973) – пианистка, училась в МГК в аспирантуре у М. В. Юдиной. Ее воспоминания о М. В. Юдиной см. в МВЮ. С. 154–157.
32 Никита Владимирович Фаворский (1915–1941) – художник-гравер, старший сын В. А. Фаворского, погиб в ополчении.
33 Шарль Эдуар Ле Корбюзье (наст. фамилия Жаннере) (1887–1965) – французский архитектор, теоретик архитектуры, восхищавший М. В. Юдину.
34 Вячеслав Николаевич Владимиров (1898–1942) – архитектор, теоретик архитектуры, знакомый М. В. Юдиной с 1933 г. Погиб в ополчении. С Ле Корбюзье В. Н. Владимиров встречался по время приезда того в Москву, когда по его проекту в начале 1930-х гг. строился дом Центросоюза.
35 Лев Исаакович Любецкий (1915–1941) – пианист, ученик М. В. Юдиной в МГК. Александр Юрьевич Мипоз (1914–1941) – музыковед. Вадим Гусаков (1915–1941) – пианист.
36 Владимир Борисович Поль (1908–1941) – пианист, педагог, ученик Б. Л. Яворского. Георгий Владимирович Бучацкий (1906–1943) – пианист, ученик Б. Л. Яворского.
37 Лидия Наумовна Лещинская (род. 1914) – пианистка, ученица А. Б. Гольденвейзера, во время войны полтора года училась в Ленинградской консерватории, эвакуированной в Ташкент. Ее первым мужем был Л. И. Любецкий (см. примеч. 35).
38 Александр Борисович Гольденвейзер (1875–1961) – пианист, композитор, музыкальный писатель, педагог, профессор МГК, в 1936–1959 гг. зав. кафедрой.
39 Михаил Яковлевич Магиденко (1915–1983) – композитор.
40 Григорий Арнольдович Столяров (1892–1963) – дирижер, педагог, профессор МГК, в 1941–1943 гг. исполнял обязанности директора Московской консерватории.
41 Стефан Пермский (ок. 1340–1396) – святой, епископ Пермский, друг преп. Сергия Радонежского, миссионер, писатель, составил азбуку языка коми и перевел на древнекоми язык богослужения православной Церкви. Епифаний Премудрый (умер в 1420 г.) – иеромонах, ученик преп. Сергия Радонежского, составитель «Жития св. Стефана Пермского» и «Жития преп. Сергия». Дмитрий Ростовский (Даниил Саввич Туптало) (1651–1709) – святой, митрополит Ростовский, духовный писатель, активный просветитель духовенства и мирян.
42 Стефан Яворский (в миру Симеон) (1658–1722) – церковный деятель и писатель, местоблюститель патриаршего престола (1700–1721).
43 Друзья Б. Л. Яворского: Олимпиада Ивановна Горощенко (1898– ?) – певица, выступала в ансамбле с Б. Л. Яворским. Борис Тимофеевич Горощенко (1896–1974) – генерал-майор авиации, муж О. И. Горощенко.
44 Исаак Соломонович Рабинович (1897–1985) – пианист, ученик Б. Л. Яворского, исследователь и издатель его творческого наследия.
45 Ксения Георгиевна Держинская (1889–1951) – певица (сопрано), солистка Большого театра. Людмила Аркадьевна Воинова-Васнецова (1893– ?) – певица, ученица Б. Л. Яворского
46 Валентина Джозефовна Конен (1910–1991) – музыковед, педагог, преподавала в МГК (доцент) и в Институте им. Гнесиных, профессор Уральской консевратории, ст. научный сотрудник ВНИИ искусствознания. Училась у М. В. Юдиной в МГК перед войной. Ее воспоминания о М. В. Юдиной см. в МВЮ. С. 69–77.
47 Лия Абрамовна Авербух (1897– ?) – пианистка и педагог, ученица Б. Л. Яворского, записывала за ним его лекции в 1920–1930-е гг. (не опубл.). Надежда Марковна Гольденберг (1891–1981) – пианистка, композитор, педагог, ученица Б. Л. Яворского.
48 Лев (Лео) Абрамович Мазель (1907–2000) – музыковед, педагог, профессор МГК. Виктор Абрамович Цуккерман (1903–1988) – пианист, музыковед, педагог, профессор МГК, ученик Б. Л. Яворского и Г. М. Когана. Михаил Самойлович Пекелис (1899–1979) – музыковед, ученик Б. Л. Яворского, педагог, профессор МГК. Григорий Михайлович Коган (1901–1979) – пианист, музыковед, профессор МГК. Игорь Александрович Сац (1903–1980) – литературный критик, переводчик, в конце жизни член редколлегии журнала «Новый мир», соратник А. Т. Твардовского. В 1918 г. учился в Киевской консерватории, позднее в Первом музыкальном техникуме Б. Яворского, написал воспоминания о Б. Л. Яворском и предисловие ко второму изданию кн. Яворский I (см.: С. 14–23, 77–98).
49 Анжелла Беньяминовна Осипова (урожд. Бабакевхаян) (1922–1965) – пианистка, педагог, училась у М. В. Юдиной в МГК. Владимир Григорьевич Апресов (1915–1982) – пианист, педагог, профессор Казанской консерватории, учился у М. В. Юдиной в МГК. Его воспоминания о М. В. Юдиной см.: ДКХ. 2001. № 2. С. 128–130 (запись С. Л. Федосеевой).
50 Леонид Михайлович Адамов (1911–1964) – виолончелист, друг Б. Л. Яворского, который выступал в ансамбле с Адамовым. Надежда Чубенко – певица, солистка Большого театра, жена Л. М. Адамова.
51 Борис Викторович Шергин (1896–1973) – писатель-фольклорист, друг Б. Л. Яворского, знакомый М. В. Юдиной.
52 Нина Владимировна Ляпидевская (урожд. Протопопова) (1882–1967) – библиотекарь, сестра С. В. Протопопова.
53 Виктор Николаевич Вакидин (1911–1991) – художник, ученик В. А. Фаворского, был свидетелем создания Фаворским рисунка и гравюры, посвященных М. В. Юдиной, об этом написал в воспоминаниях // ЛБЛ. С. 757–759. Также см. в кн.: Вакидин В. Н. Страницы из дневника / Ред.-составитель Е. М. Жукова. М.: Сов. художник, 1991. С. 101–102, 171–172 и др. Воспоминания М. В. Юдиной о В. Н. Вакидине см. в ЛБЛ. С. 212–213, также см. о нем в отрывке «На могиле Пастернака 30 мая 1970 года» // Вы спасетесь. С. 202. Письма В. Н. Вакидина и его жены, А. В. Вакидиной, к М. В. Юдиной хранятся в НИОР РГБ, Ф. 527, карт. 11, ед. хр. 43.
54 Нина Владимировна Лызлова – искусствовед.
55 Георгий Карлович Вагнер (1908–1995) – искусствовед, специалист в области древнерусского искусства и архитектуры, дальний родственник Р. Вагнера. Дважды подвергался аресту, заключению и ссылкам. Его воспоминания о М. В. Юдиной см. в НС. Вып. 4. С. 80–84. Письма М. В. Юдиной к Г. К. Вагнеру находятся в архиве Вагнера.
56 Оливье Мессиан (1908–1992) – французский композитор, органист, теоретик, педагог. Культивировал в своем творчестве теологические идеи и образы. Несколько пьес из самого известного его произведения для фортепиано «Двадцать взглядов на младенца Иисуса» (1944) вошли в репертуар М. В. Юдиной. (Готовила к исполнению и другие его сочинения, но не успела сыграть). На вечерах памяти Б. Л. Яворского, пьесы Мессиана если и звучали, то только с начала 1960-х гг., когда стали доступен нотный материал этого ранее практически неизвестного советским музыкантам «композитора–католика и мистика» (согласно официальной установке).
57 Пауль Хиндемит (1895–1963) – немецкий композитор, альтист, музыкальный писатель. М. В. Юдина познакомилась с П. Хиндемитом, когда она выступал в Ленинграде в 1927 г. в составе квартета «Амар–Хиндемит». Он был у нее дома в гостях, она исполняла ему его пьесы 37-го опуса (позднее впервые сыграв в 1929 г. обе тетради этого цикла в публичном концерте) и много позднее вспоминала: «Я впервые и почти одна много играла Хиндемита в концертах в Ленинграде и Москве. Он сам мне сказал об ор 37 № 1, что bei uns <у нас> никто сего цикла так не сыграл и не сыграет» (МВЮ. С. 199). В последнее десятилетие жизни наряду со Стравинским Хиндемит был для М. В. Юдиной самой вдохновляющей фигурой, если брать музыку ХХ века (даже преобладая над первым по количеству исполненных пьес). Она сыграла и записала великое множество его сочинений, как фортепианных, так и камерных и камерно-вокальных. Основным стимулом для этого были, конечно, острое религиозное мироощущение Хиндемита–композитора и потому высокий духовный внутренний настрой его сочинений, а также достаточно сложный язык, преодолевший инерцию неоклассицизма. К исполнению музыки Хинедемита она привлекла, заражая ею, своих любимых учеников, а также преданных коллег – пианистов М. А. Дроздову, В. П. Деревянко, А. Б. Любимова, альтиста Ф. С. Дружинина, скрипача В. А. Пикайзена, виолончелистку Н. Н. Шаховскую, валторниста В. М. Буяновского, контрабасиста Р. М. Азархина, тромбониста Г. Х. Херсонского, флейтиста Н. Т. Зайделя, кларнетиста Л. Н. Михайлова, дирижеров Р. В. Матсова и Г. Н. Рождественского, певицу Л. А. Давыдову. Записи, сделанные с ними М. В. Юдиной, входят в золотой фонд мирового исполнительского искусства… Кое-кто из них выступал с М. В. Юдиной и на вечерах памяти Б. Л. Яворского.
58 Б. Л. Яворский находился в Ленинграде 29 и 30 ноября 1929 г. Лекция-беседа в МзЛГК состоялась 30 ноября (см.: Яворский I. С. 649).
59 А. А. Ухтомский – см. о нем примеч. 1 к воспоминаниям М. В. Юдиной «Алексей Алексеевич Ухтомский. (Доминанта и Вечная Память)».
60 Музвос – отделение музыкального воспитания при Музыкально-педагогическом факультете МГК. См. примеч. 12.
61 Это был концерт 2 ноября 1933 г. в Киеве п/у немецкого (затем американского) дирижера Яши Горенштейна (1899–1973).
62 Имеется в виду концерт 28 ноября 1938 г. Рецензии, положительные, напечатали газеты «Известия» и «Советское искусство». Процитируем последнюю: «После длительного перерыва выступила со Вторым фортепьянным концертом Прокофьева М. В. Юдина. Труднейшее произведение Прокофьева было исполнено ею с огромным проникновением в стиль произведения, с поразительной законченностью, точностью и силой. Совершенно непонятна беззаботность Московской филармонии, допускающей, чтобы такой замечательный художник, как М. В. Юдина, появлялась на московской эстраде раз в два года». (Пекелис М. Последние концерты декады советской музыки // Известия. 1938. 3 декабря).
63 Антон фон Веберн (1883–1945) – австрийский композитор, ученик А. Шёнберга, один из провозвестников «новой музыки» в послевоенный период, хотя и оставался всегда в рамках додекафонии. М. В. Юдина играла и записала его Вариации ор. 27.
64 Бела Барток (1881–1945) – венгерский композитор, пианист, музыковед-фольклорист, педагог. Его музыка была поздним открытием М. В. Юдиной, и она отдалась ей сразу всем сердцем, играла и записала пьесы из цикла Бартока «Микрокосмос», ряд камерных сочинений. Исполнение Сонаты для двух фортепиано и ударных Бартока в 1961 г. с В. Деревянко, Р. Никулиным и В. Снегиревым стало значительным событием и в жизни самой М. В. Юдиной и ее коллег, как и в музыкальном процессе Москвы, Ленинграда и Тбилиси. Соната в этом составе исполнителей была записана на пластинку.
65 И. С. Рабинович играл Пятую симфонию Бетховена в транскрипции Листа в Киеве в 1921 г., в Москве и Ленинграде в 1924 г. К сожалению, эта транскрипция не исполняется в отечественных концертных залах, широко известна лишь запись Глена Гульда.
66 Имеется в виду романс Д. Д. Шостаковича «Стансы» (1936).
67 «Riemann-Lexikon» – музыкальный энциклопедический словарь, с 1882 г. периодически издающийся в Германии. В нем отсутствуют имена и Б. Л. Яворского, и М. В. Юдиной.
68 Завершающие строки стихотворения Вяч. Иванова «Память» (1904) из цикла «Песни из лабиринта», входящего в первую часть сборника «Cor Ardens».
One Trackback/Pingback
[...] admin пишет: После настойчивых бесед с И. С. Рабиновичем, весьма благоволившим к ней, издательство заказало М. В. Юдиной именно воспоминания, заключило с ней договор. Вышли они уже после ее смерти. Опубликовано: Указ изд. С. 201–213; ЛБЛ. С. 187–196; Вы спасетесь. С. 118–137. … В архиве М. В. Юдиной хранится машинописный экземпляр этого рассказа с дарственной надписью автора: «Марии Вениаминовне Юдиной. В ту заутреню Вы, кажется, были именно там, внутри. А. Солженицын» (НИОР РГБ, … [...]